Катавасия (СИ) - Семёнов Игорь. Страница 13
- Это почему?
- Потому что тогда эта дурь русофобская только узкий слой народа захватывала. Что дворян было по отношению к прочим? Пшик! А сейчас глядите: телевизоры, радио, газеты эту заразу в каждый дом тащат, - Сана перекривился, - "Учите английский за две недели методом Илоны Давыдовой!", тьфу! Это уже вообще для особо тупых и, притом, ленивых.
Дедкин заспорил:
- Так что по твоему, иностранные языки учить не надо?
- Почему не надо? Надо, и не один, не два, а пять-шесть на каждого. Ты меня не перевирай! Вопрос: для чего учить и как? Для того, чтоб за границей или с приезжими иностранцами из элементарной вежливости на их родном языке говорить, для того, чтоб книги в подлиннике читать, через переводные наслоения автора не оценивая - для этого согласен. Но для этого язык действительно знать надо, а за две недели - не верю! Но ведь у нас-то языки учат не для того, чтоб Шекспира с Диккенсом в подлиннике читать, а потому что "модно". И совсем не культурой пахнет, когда внутри родной страны вывески по-ненашему малюют. Как там Петросян выступал: "Вся страна в шопах!" А они, своё отхохотавши над шуткой, с концерта придя, на своём занюханном магазинчике опять тупо "Шоп" пишут. Что, не так?
Двинцов поддержал Сану, к ним присоединился Валерий. Наконец Дедкин, махнув рукой, заявил, что сдаётся на милость компании воинствующих славянофилов. Сана ещё какое-то время не мог успокоится, доказывал, что изначально вообще все языки были задуманы как средство поэтического общения, и что всё остальное огрубляяет, обедняяет язык, особенно технаризмы и язык официальных документов.
Вадим поддержал, подхватил, привёл для сравнения, насколько красив, мелодичен и певуч украинский язык в песнях, настолько же отвратителен он в президентских указах и прочей политической белиберде. Сана сказал то же о польском языке, заодно высказав предположение об итальянской речи и заключив, что, вероятно, чем красивее и мелодичнее звучит язык в жизни и песнях, тем уродливее он в изложении бюрократов.
После этого Двинцов спел ещё несколько своих песен, затем гитару попросил Сана, неожиданно для всех запел по-польски:
Плыне Висла, плыне
До можа по краине,
А допуки плыне,
Польска не загине...
Голос у Саны неожиданно для Двинцова оказался красивым, неиспитым: сильный, глубокий баритон с небольшой, чуть заметной хрипотцой. Неожиданным было и восприятие польского в песне: рассеялось давнее представление, как о чём-то, напичканном шипящими.
Допев, Сана передал гитару Дедкину. Каурин попросил:
- Витя, давай такое, чтоб все подпели.
Дедкин кивнул, начал:
Ой, то не вечер, то не вечер,
Мне малым-мало спалось.
Мне малым-мало спалось,
Ой, да во сне привиделось
Песню подхватили остальные, слова лебедями расплывались над землёй, травой, поднимались к вершинам деревьев, переплетались, связывая незримо-ощутимо в единое поющих с окружающим миром:
Мне во сне привиделось,
Будто конь мой вороной
Разыгрался, расплясался,
Ой, да разрезвился под мной.
Но подули ветры злые,
Ой, да с восточной стороны
И сорвали чёрну шапку,
Ой, с моей буйной головы...
Закончили, весьма довольные собою и несколько расчувствовавшиеся. Дедкин вновь попросил Двинцова спеть "что-нибудь своё". Вадим взял гитару, подкрутил струны тона на два повыше, начал тихонько:
Отзвуки былого мира,
Свист стрелы да звон меча,
Буйный шум честного пира
Оживают по ночам
Снится древнее приволье.
Сквозь беспамятство гляжу,
Слышу: голос колокольный,
Да призывно кони ржут.
Русь великая, святая,
Ты мне - мать, сестра, жена,
Днём, тебя почти не зная,
Постигаю снова в снах.
Я рубился в диком поле
В исковерканной броне,
По моей рыдала доле
Ярославна на стене.
Провожали в чужедалье
Песнь жрецов да звон церквей.
Для меня в плену печально
Пел по-русски соловей.
Я сражён под Доростолом,
Я на Калке был убит!
В путь к Христовому престолу
Дал коня мне Святовит.
Сколько раз, изрублен в крошево,
Падал наземь, неживой.
Говоря: "Держись, хороший мой!",
Русь склонялась надо мной.
Поднимала над землёю,
Убаюкав на груди.
И дружина новых воев
Поджидала впереди.
Гитара зазвучала ещё тише, пальцы Двинцова едва-едва касались оплётки струн, мягко, по-шмелиному, гудели басы, им лёгким перезвоном отвечали нижние струны. Вадим вёл песню настолько высоко, насколько ему позволял его баритон:
Пел Боян, звенели струны,
В братины струился мёд...
Память сердца - буквы ль, руны ль?
Кто услышит, тот поймёт...
Песня стихала, проигрыш, повторяясь рефреном, звучал всё тише и тише, словно удаляясь от слушателей, пока не стих окончательно, затерявшись где-то в верхушках деревьев.
Вадим, на время звучания песни окончательно абстрагировавшийся от окружавшего мира, очнулся, посмотрел вокруг. Каурин закрыв глаза, отчего-то кусал себе губу, не замечая того. Дедкин глядел куда-то вдаль сквозь лес, сквозь небо, сквозь мир. Сана, отвернувшись, качал головой. Двинцов прервал недолгое молчание вопросом:
- Ну как?
- Хорошо, - отозвался Дедкин, - только, по-моему, всё же перебор небольшой.
- Это в чём? - встрял Валерий.
- С Русью. Как-то выспренне получилось. А зацикленным так и вообще национализм померещится.
- Ну и хрен с ними, - обиделся Вадим, - Я в их галлюцинациях не виноват. Что в голову лезло, то и писал. Я, честно говоря, когда пишу, сам чаще всего не знаю, что в конце-концов получится, и чем всё закончится.
Затем, как всегда, Каурин перевёл разговор на Кастанеду (Всем был бы хорош мужик, если б не это). Прослушав около часу, Виктор с Вадимом намекнули на то, что пора спать. Валера немного обиделся, но согласился. Заснул Двинцов быстро и глубоко. Снились какие-то мечи без рукоятей, эфесы без клинков, драки, коты, храм непонятной религии с облаками вместо крыши и прочий бред. Утром вскочил легко, растолкал Дедкина и Валеру.
Пошли смотреть "окошко", или чёрт-знает-что в тумане.
Прошли мимо бани, спустились с бугра в туман, к излучине Листвянки. Между двух берёз туман ощутимо сгущался и вытворял что-то непонятное: медленно, но весьма ощутимо для глаз передвигался по кругу, так что этот странный сгусток смотрелся со стороны подобно стоящему на ребре бублику, завихряясь турбулентными потоками, образуя в центре тёмное круглое отверстие диаметром около полутора метров. Вадиму стало немного не по себе. Каурин рассказывал:
- Вот они, двери эти самые, и есть. Мне раз интересно стало, шагнул в дырку: речка та же самая, лес. Я больше шага не сделал, развернулся и назад, и не почувствовал ничего даже. Слышу: Сана орёт благим матом, меня зовёт. Что случилось? Выхожу к бане, смотрю: у дома Сана вопит перепуганный, с топором, и нет больше никого. Я его спрашиваю: что, мол, случилось. А он мне и заявляет, что меня чуть ли не сутки не было. Не поверил, радио включил, число-то и точно другое, чем на часах у меня. Была суббота, оказался в воскресенье. Куда сутки делись - убей, не пойму!
Фома сунулся носом в туманный бублик, попятился назад, вздыбив шерсть на загривке, прижал уши, залаял.
- Вот, и собака что-то чует, - заметил Виктор.
Вадиму сильно хотелось плюнуть на всё, нырнуть в этот чёртов бублик, рукой махнув на этот дурацкий мир, в котором искать его особо никто и не будет. Почти уже решился, но не смог. Полезли в голову мысли, что всё это лажа, что Каурин просто из-за перепада давления провалялся сутки на берегу, потеряв сознание, а он, как дурак, сейчас вот прыгнет и шмякнется на какой-нибудь корень, всем на потеху. Да ладно, что на потеху, так ведь и сказка рассеется безвозвратно. А такой потери Вадим не хотел, не желал всеми фибрами своей души. В свои тридцать лет он всё ещё продолжал верить в чудо, в сказку, так, что, гуляя по лесу, порой даже не по лесу, а по истоптанному Шарташскому лесопарку, временами верил: вот-вот, за деревом - леший, избушка на курьих ножках, ну, хоть что-нибудь! Да и сам лес был сказкой, сказкой звуков, запахов, красок. Выросший в Казахстане, Вадим терпеть не мог однообразия и плоскости степи, в лес в детстве попадал редко, только на малую часть лета в пионерский лагерь в Боровом. А в степи, конечно же, ни для лешего, ни для прочих места не находилось даже при самой буйной фантазии.