Неприкаянные письма (сборник) - Харрис Джоанн. Страница 8
Конечно же, совпадение. Да, когда-то мы жили в Англии. Сменили много разных адресов. В конце концов, среди такого обилия фамилий я обречен был однажды увидеть и свою. Тем не менее меня будто холодом обдало. Вроде как увидел свое имя на могильной плите.
Я вскрыл конверт осторожно, стараясь не повредить его, и заглянул внутрь.
Он был пуст. Нет, не совсем: там лежал маленький прямоугольник красного пластика с металлическими полосками на конце. Карта памяти. И фотография двух детишек на пляже. Маленькая девочка лет пяти-шести с косичками и в желтом платье. И мальчик примерно того же возраста, в плавках, несет пластиковое ведерко. Челка у мальчика длинновата, и он щурится – не от солнца, а потому, что ему нужны очки. Я узнал это сразу, как знал, что воздух там пахнет солью и свежей рыбой, а небо там отливающей серебром голубизны, все усыпанное чешуйками облачков. Все это я знал, потому что мальчиком был я. Я был мальчиком на фотографии.
Поначалу я опешил. В голове загудело, как в улье с пчелами. Откуда взялось это воспоминание? И как могла карточка со мной, еще ребенком, попасть в конверт, датированный 1971 годом, вместе с техническим приспособлением, которое не появится на свет еще десятка три лет? Я огляделся. Повсюду камеры наблюдения, чтобы обеспечить сохранность любой ценности, которая может быть обнаружена в неприкаянной почте. Только мне-то известно, где эти камеры. Известно мне и как их провести. Сунул вскрытый конверт, карту памяти и фотографию в карман комбинезона. Затем отправился на обеденный перерыв, хотя больше голода не чувствовал.
Закончил смену. Пошел домой. Еще раз глянул на фотографию. Потом сел за компьютер, держа карту памяти в руке, гадая про себя, не схожу ли я с ума. Я украл почту из сортировочной. Меня уволить могли бы за такое. Моя работа обязывает к доверию, а я всем этим рискнул – чего ради? Фотография детей лежала на клавиатуре. Ничем не примечательная обычная картинка: пляж, каких повсюду полно. Дети играют у кромки воды, не глядя в объектив. Тень на переднем плане, возможно, фотографа.
Я убеждал себя, что это не я. Этот маленький мальчик мог быть кем угодно. Пяти-шестилетний мальчишка с темными волосами, щурящийся на солнце. Но имя-то на конверте мое. Мое лицо на фотографии. И пусть я слышал шум океана, чуял запах подгорающего жира, пусть меня припекало солнце и я видел отливающую серебром голубизну неба, почему я совсем не помню маленькую девочку на пляже, а то и вовсе того, что был на этом пляже? Карта памяти была дешевенькой, без маркировки и фирменного знака. В ней мог и вирус оказаться или программа какая-нибудь вредоносная, которая загрузит в мой ноутбук незаконное порно. Выбросить бы ее надо было, подумал я. А то покоя-разума лишишься. И все же побороть себя не сумел. Мне непременно надо было посмотреть, что на той карте.
Что бы там ни было, а загрузка заняла какое-то время. Я ожидал, глядя на фотографию. Она была по качеству не очень хорошая, с этой тенью на переднем плане. Вы-то думали, что уж фотограф-то такое заметит. А они вместо этого взяли и обрамили картинку, так что половина ее в тени оказалась, а дети выглядели так, словно уже запоздало попали в верхнюю половину карточки.
Где был этот пляж? Кто была эта девочка? Неужели маленький мальчик – это и в самом деле я? У меня так мало моих детских фото. Но та, что стояла на каминной полке в старом доме моей матери, изображала маленького мальчика с челкой и в очках. Конечно же, та фотография сгинула при пожаре. Но я ее помню до того хорошо, что мог бы поклясться: лицо то же самое.
Бедная мама. Нелегко это было – поднимать детей одной. Особенно в Белфасте, в разгар всех тех волнений. Не то чтобы пожар был намеренным, конечно же – всего лишь глупый случай, что может произойти с кем угодно. Только он оставил меня один на один с враждебной страной: английский мальчик с немецкой фамилией и без гроша за душой на жизнь. Пошел работать почтальоном, а тридцать лет спустя – вот он я, в канцелярии неприкаянных писем, делаю то, что делаю. Как бы оно ни называлось.
Ноутбук издал мелодичный звоночек, сообщая, что загрузка завершена. Я глянул, что она мне дала. Фотки, с полдюжины фоток. Никакой порнографии, и то благодать. Всего лишь кучка любительских снимков. Черно-белое фото моей мамы. На ней пальто с меховым воротником, волосы распущены. Она выглядит молодой, может, лет двадцать пять, красивой и невероятно стройной. Следующее фото: дверь под облезлым названием «вид на закат – частный отель». Он мог бы быть едва ли не где угодно. И все же я знал: не где угодно. На двери номер. 87. Я знал это. Так же, как знал, что дверь была зеленой, хотя на фото и казалась черной, а порожки выложены желтой плиткой, что пахло вроде как капустой и, что еще хуже, частенько было сыро и холодно.
Откуда я узнал это? Как мог я узнать? Мотылек влетел в круг настольной лампы. Я проверил окно: оно было закрыто. А вот опять она, моя мама, в желтом непромокаемом плаще и цветастом платье. После того как мы переехали в Белфаст, она поправилась; на этом фото, подловившем ее в нежданный момент, она почти располневшая, ест сэндвич прямо в толпе. Может, это свадьба? Гулянье? Яркая мамина одежда наталкивает на такую мысль. А лицо ее все в морщинах, мрачное. Для женщины, так много евшей, она, похоже, никогда не испытывала от этого удовольствия. А потом я припомнил Оранжевый марш: ленты и марширующие отряды, полицейские кордоны, мужчина на белой лошади. У меня затряслись руки. Холодно стало. Пахло сигаретным дымом и рыбой. Я ненавидел сэндвичи с тунцом. А только их мама и взяла с собой.
«Когда же мы домой пойдем?» – спросил я.
Она строго покачала головой: «Когда я скажу».
А когда она принялась перебивать и кричать на Оранжистов в их котелках, я почувствовал, как все у меня внутри опало и ссохлось от ее голоса, ломкого от выпивки, хрипло орущего надо мной. И когда стоявшие вокруг нее стали смеяться, потом злиться и кричать: «А ну заткнись, шлюха пьяная», – а то и похуже, мне захотелось умереть… Нет, не совсем так. Мне захотелось, чтобы она умерла.
Еще один мотылек присоединился к первому на абажуре лампы. Абажур был голубым, кто-то, помнится, говорил мне, что этот цвет особенно привлекает насекомых. Еще один мотыль, потемнее, залетел под абажур. Он произвел поразительный глухой бухающий звук: мягкий и в то же время до странности зловещий. Я всегда не любил мотыльков. Даже бабочки, если к ним присмотреться, безобразны, невзирая на их великолепные крылышки. Платье моей мамы на снимке было белым с большими пятнами оранжевого и пурпурно-розового. Безобразно. Как бабочка.
«Какая разница между бабочкой и мотыльком?» – спросил я.
Она объяснила: «Мотыльки являются ночью. Они являются ночью и жрут твою одежду».
Потом я всегда боялся, что мотыльки явятся и сожрут мою одежду. Зачем им это понадобится, я не понимал. Но они всегда пугали меня своими толстыми мохнатыми тельцами, своими пропыленными трепыхающимися крылышками. Потому-то я и не открываю окна на ночь. И все же им как-то удается проникать, принося с собой такие воспоминания.
Я опять вернулся к ноутбуку и увидел, что появилась еще одна фотография. Еще одна черно-белая фотография, на которой изображен я и маленькая девочка, стоявшие на краю пирса в Скарборо и смотревшие на море. На этот раз я был в очках. Лицо маленькой девочки было повернуто в сторону.
Кто она? Я столько всего знал, а вот имени ее – нет. Знал, что были мы в Скарборо, знал, что было нам по шесть лет. Знал, что мать моя в отеле занимается взрослым делом. Взрослое дело часто требовало от моей матери встреч со странными мужчинами. Порой требовало еще и выпивок: в маленькой комнатке, где мы спали, зачастую пахло водкой. Там еще стоял проигрыватель, лежала небольшая стопка пластинок. Одна из них ввергала маму в слезы. Она называлась «Мадам Баттерфляй», опять бабочка…
Ну вот. Еще один мотылек. Махнув рукой, я смел его, пробиравшегося сквозь пыльный воздух в сторону от абажура, на котором уже, сгрудившись, ползали с дюжину других. Коричневые мотыли, белые мотыли, мотыли, похожие на обрывки газет. Откуда, черт возьми, они взялись? Что пытались мне сообщить?