Ищу человека (сборник) - Довлатов Сергей Донатович. Страница 11

– Нет, – сказал я, – у меня джемпер.

– Не сию минуту, а дома.

– У меня вообще нет костюма, – говорю.

Я мог объяснить, что и дома-то нет, пристанища, жилья. Что я снимаю комнату бог знает где…

– Как же вы посещаете театр?

Я мог бы сказать, что не посещаю театра. Но в газете только что появилась моя рецензия на спектакль «Бесприданница». Я написал ее со слов Димы Шера. Рецензию хвалили за полемичность…

– Впрочем, давайте говорить по существу, – устал редактор, – скончался Ильвес.

В силу гнусной привычки ко лжи я изобразил уныние.

– Вы знали его? – спросил редактор.

– Нет, – говорю.

– Ильвес был директором телестудии. Похороны его – серьезное мероприятие. Надеюсь, это ясно?

– Да.

– Должен присутствовать человек от нашей редакции. Мы собирались послать Шаблинского.

– Правильно, – говорю, – Мишка у них без конца халтурит.

Редактор поморщился:

– Михаил Борисович занят. Едет в командировку на остров Сааремаа. Кленский отпадает. Тут нужен человек с представительной внешностью. У Буша запой, и так далее. Остановились на вашей кандидатуре. Умоляю, не подведите. Нужно будет произнести короткую теплую речь. Необходимо, чтобы… В общем, держитесь так, будто хорошо знали покойного…

– Разве у меня представительная внешность?

– Вы рослый, – снизошел Туронок, – мы посоветовались с Клюхиной.

А, думаю, Галочка, впрочем, ладно…

– Генрих Францевич, – сказал я, – мне это не нравится. Отдает мистификацией. Ильвеса я не знал. Фальшиво скорбеть не желаю. Направьте Шаблинского. А я, так и быть, поеду на Сааремаа.

– Это исключено. Вы не создаете проблемных материалов.

– Не поручают, я и не создаю.

– Вам поручили корреспонденцию о немцах, вы отказались.

– Я считаю, их нужно отпустить.

– Вы наивный человек. Мягко говоря.

– А что? В Союзе немцев больше, чем армян. Но они даже автономии лишены.

– Да какие они немцы?! Это третье поколение колонистов. Они давно в эстонцев превратились. Язык, культура, образ мыслей… Типичные эстонцы. Отцы и деды в Эстонии жили…

– Дед Бори Ройблата тоже жил в Эстонии. И отец жил в Эстонии. Но Боря так и остался евреем. И ходит без работы…

– Знаете, Довлатов, с вами невозможно разговаривать. Какие-то демагогические приемы. Мы дали вам работу, пошли навстречу. Думали, вы повзрослеете. Будете держаться немного солиднее…

– Я же работаю, пишу.

– И даже неплохо пишете. Сам Юрна недавно цитировал одну вашу фразу: «…Конструктивная идея затерялась в хаосе безответственного эксперимента…» Речь идет о другом. Ваша аполитичность, ваш инфантилизм… постоянно ждешь от вас какого-нибудь демарша. Вы зарабатываете двести пятьдесят рублей. К вам хорошо относятся, ценят ваш юмор, ваш стиль. Где отдача, спрашивается? Почему я должен тратить время на эти бесплодные разговоры? Я настоятельно прошу вас заменить Шаблинского. Он временно дает вам свой пиджак. Примерьте. Там, на вешалке…

Я примерил.

– Ну и лацканы, – говорю, – сюда бы орден Красного Знамени…

– Все, – прервал меня редактор, – идите.

Я ненавижу кладбищенские церемонии. Не потому, что кто-то умер, ведь близких хоронить мне не доводилось. А к посторонним я равнодушен. И все-таки ненавижу похороны. На фоне чьей-то смерти любое движение кажется безнравственным. Я ненавижу похороны за ощущение красивой убедительной скорби. За слезы чужих, посторонних людей. За подавляемое чувство радости: «Умер не ты, а другой». За тайное беспокойство относительно предстоящей выпивки. За неумеренные комплименты в адрес покойного. (Мне всегда хотелось крикнуть: «Ему наплевать. Будьте снисходительнее к живым. То есть ко мне, например».)

И вот я должен, заменив Шаблинского, участвовать в похоронных торжествах, скорбеть и лицемерить. Звоню на телестудию:

– Кто занимается похоронами?

– Сам Ильвес.

Я чуть не упал со стула.

– Рандо Ильвес, сын покойного. И организационная комиссия.

– Как туда позвонить? Записываю… Спасибо.

Звоню. Отвечают с прибалтийским акцентом:

– Вы родственник покойного?

– Коллега.

– Сотрудничаете на телевидении?

– Да.

– Ваша фамилия – Шаблинский?

«Да», – чуть не сказал я.

– Шаблинский в командировке. Мне поручено его заменить.

– Ждем вас. Третий этаж, комната двенадцать.

– Еду.

В двенадцатой комнате толпились люди с повязками на рукавах. Знакомых я не встретил. Пиджак Шаблинского, хранивший его очертания, теснил и сковывал меня. Я чувствовал себя неловко, прямо дохлый кит в бассейне. Лошадь в собачьей конуре.

Я помедлил, записывая эти метафоры.

Женщина за столом окликнула меня:

– Вы Шаблинский?

– Нет.

– От «Советской Эстонии» должен быть Шаблинский.

– Он в командировке. Мне поручили его заменить.

– Ясно. Текст выступления готов?

– Текст? Я думал, это будет… взволнованная импровизация.

– Есть положение… Текст необходимо согласовать.

– Могу я представить его завтра?

– Не трудитесь. Вот текст, подготовленный Шаблинским.

– Чудно, – говорю, – спасибо.

Мне вручили два листка папиросной бумаги. Читаю:

«Товарищи! Как я завидую Ильвесу! Да, да, не удивляйтесь. Чувство белой зависти охватывает меня. Какая содержательная жизнь! Какие внушительные итоги! Какая завидная слава мечтателя и борца!..»

Дальше шло перечисление заслуг, и наконец – финал:

«…Спи, Хуберт Ильвес! Ты редко высыпался. Спи!..»

О том, чтобы произнести все это, не могло быть и речи. На бумаге я пишу все, что угодно. Но вслух, перед людьми…

Обратился к женщине за столом:

– Мне бы хотелось внести что-то свое… Чуточку изменить… Я не столь эмоционален…

– Придется сохранить основу. Есть виза…

– Разумеется.

– Данные перепишите.

Я переписал.

– Отсебятины быть не должно.

– Знаете, – говорю, – уж лучше отсебятина, чем отъеготина.

– Как? – спросила женщина.

– Ладно, – говорю, – все будет нормально.

Теперь несколько слов о Шаблинском. Его отец был репрессирован. Дядя, профессор, упоминается в знаменитых мемуарах. Чуть ли не единственный, о ком говорится с симпатией.

Миша рос в унылом лагерном поселке. Арифметику и русский ему преподавали корифеи советской науки… в бушлатах. Так складывались его жизненные представления. Он вырос прочным и толковым. Словам не верил, действовал решительно. Много читал. В нем уживались интерес к поэзии и любовь к технике. Не имея диплома, он работал конструктором. Поступил в университет. Стал промышленным журналистом. Гибрид поэзии и техники – отныне его сфера.

Он был готов на все ради достижения цели. Пользовался любыми средствами. Цель представлялась все туманнее. Жизнь превратилась в достижение средств. Альтернатива добра и зла переродилась в альтернативу успеха и неудачи. Активная жизнедеятельность затормозила нравственный рост. Когда нас познакомили, это был типичный журналист с его раздвоенностью и цинизмом. О журналистах замечательно высказался Форд: «Честный газетчик продается один раз». Тем не менее я считаю это высказывание идеалистическим. В журналистике есть скупочные пункты, комиссионные магазины и даже барахолка. То есть перепродажа идет вовсю.

Есть жизнь, прекрасная, мучительная, исполненная трагизма. И есть работа, которая хорошо оплачивается. Работа по созданию иной, более четкой, лишенной трагизма, гармонической жизни. На бумаге.

Сидит журналист и пишет: «Шел грозовой девятнадцатый…»

Оторвался на минуту и кричит своей постылой жене: «Гарик Лернер обещал мне сделать три банки растворимого кофе…»

Жена из кухни: «Как, Лернера еще не посадили?»

Но перо уже скользит дальше. Допустим: «…Еще одна тайна вырвана у природы…» Или там: «…В Нью-Йорке левкои не пахнут…»

В жизни газетчика есть все, чем прекрасна жизнь любого достойного мужчины.

Искренность? Газетчик искренне говорит не то, что думает.

Творчество? Газетчик без конца творит, выдавая желаемое за действительное.