Океанский патруль. Книга первая. Аскольдовцы. Том 2 - Пикуль Валентин. Страница 6

Действительно: из-за крутого поворота, скользя шинами по обледенелой тропе, выехала на прогулочном велосипеде легко одетая в лыжный костюм девушка. Никонов никогда не переставал поражаться мужеству жителей Финмаркена и сейчас почти с восхищением наблюдал за велосипедисткой.

– Постойте, фрекен, – сказал ей Никонов.

Не оставляя седла, девушка прислонилась к скале, молча и без тени страха на лице ждала, когда к ней подойдут эти странные незнакомцы.

– Вы далеко едете? – спросили ее.

– До города. Я еду к пастору…

Оказалось, что девушка хорошо говорит на «руссмоле» – этом старинном местном наречии, схожем на русский и норвежский языки одновременно. Никонову, который немного владел норвежским, было нетрудно с ней объясняться.

– Вы догадываетесь, кто мы такие? – спросил он.

– Вы – трубочисты, – ответила девушка. – Я давно не видела таких грязных людей…

Они не могли оценить ее юмора и попросили никому не говорить, что она их видела. Девушка ответила, что она терпеть не может болтунов и «наперченных» («наперченными» звали в Норвегии квислинговцев по имени их вождя фюрера Видкупа Квислинга, которого однажды избили мешком с перцем).

– Вы не знаете, где бы здесь можно было согреться? – спросил ее Иржи Белчо, который сильно страдал от холода.

– Здесь, – пояснила норвежка, – поблизости есть сразу два места. Охотничье «хютте» стоит вон за тем хребтом, но я не советую идти туда. Эсэсовцы, когда охотятся на диких оленей, всегда забредают в то «хютте». Лучше спуститесь по этой низине к морю. Там, в соседнем фиорде, стоит заброшенный рурбодар. До войны там было можно найти дрова, сухари и спички.

Девушка оттолкнулась от скалы, нащупала педали.

– Обождите уезжать, – сказал Никонов. – Мы хотим отблагодарить вас. – Он развязал свой мешок, вынул банку бразильского кофе, который достался ему от немцев. – Вот вам, держите. Я знаю, что для вас кофе – все равно что хлеб для русского человека!

Глаза девушки засияли:

– О, в наше время это почти как золото…

Жить они стали в покинутом норвежскими рыбаками старом рурбодаре. Почерневший от соленых ветров, заросший со стороны севера мхом, этот дом одиноко стоял на берегу пустынного фиорда. Оконце, залепленное пузырем рыбы палтуса, одноглазо и тускло смотрело в полярное небо. Рурбодар топился по-черному; сажа слоями свисала с низкого потолка; плохо закрывалась разбухшая дверь, изо всех щелей дуло, но они были рады и такому жилью.

Вдвоем они коротали бесконечно тянувшиеся полярные ночи, грелись возле одного огня, а если не было дров, сидели, тесно прижавшись друг к другу; они делили пополам табак и пищу, их сближало родство славянской речи, но еще долго в их отношениях оставалась какая-то натянутость и настороженная подозрительность.

Но скоро они дважды попали в такие переплеты, что не думали выйти живыми. А когда поняли, что старуха смерть на этот раз только пожевала их в костлявой пасти и выплюнула, то они, как пьяные, целовали друг друга от счастья. Преисполненные тоской одиночества, их сердца как-то сразу открылись одно другому, и между ними возникли отношения даже не товарищей по оружию, а скорее – побратимов, как будто кровь одного из них перешла в жилы другого.

Никонов говорил, словно извиняясь:

– У меня в тот день дрожали руки. Шмайсер запрыгал, как кузнечик в траве. Еще немного, и я бы, наверное, полоснул нечаянно по тебе очередью.

– Ну, что ты говоришь! – отвечал Иржи Белчо, смеясь. – Эти двое, которых мы там оставили, никогда бы не промахнулись. У меня в Праге старуха мать. Поверь, у нее теперь два сына: ты и я!..

Жизнь постепенно налаживалась. Лихая и суровая жизнь. Жизнь – не просто партизана, а еще и полярника. В страшные морозные бураны, когда заметало снегом двери и окна, они любили уют своего убогого жилья как-то особенно нежно. Засветив трофейные фонари, распечатывали банки консервов. Никонов вышлепывал пробку из бутыли рому.

– Давай музыку! – говорил Константин, и словак доставал губную гармошку. – Играй вот эту: «Товарищ, я слышал во сне, как мать меня кличет по имени…» Я люблю эту песню!..

Потом, обняв друг друга и раскачиваясь в такт песни, они распевали марш узников Эльвебаккена, который Иржи Белчо запомнил еще по лагерной службе:

Все ниже, и ниже, и ниже
советские бомбы летят,
и мы в Эльвебаккене слышим,
как Гитлера кости хрустят.
Все выше, и выше, и выше
мы головы держим в беде…

А ночью они засыпали тревожным, опасливым сном, и над одним из них властно шумели столетние дубы Вацлавского наместья, а другой видел вокзальные перроны, кружились лепестки роз, и Аглая, вся залитая солнцем, шла навстречу, еще издали протягивая к нему свои руки.

Так спали они, положив опухшие от холода, давно не мытые пальцы на ледяные курки трофейных шмайсеров.

Суббота

В кубрике было шумно и тесно. Повсюду качались подвешенные к койкам зеркальца, и матросы, приседая перед ними, торжественно скоблили бритвами щеки. С каждой минутой увеличивалась и без того бесконечная очередь на единственный утюг – гладить праздничные брюки и воротнички. Шел в ход даже сахар – его разгрызали на зубах в порошок и потом, борясь с искушением проглотить, яростно выплевывали на ботинки, – получалось впечатление лака.

Пахло корабельной субботой, то есть, говоря иными словами, мылом, содой, бензином и одеколоном.

Ну а разве можно молчать в такую минуту, когда чуть ли не вся команда собралась в одном кубрике? Конечно, нет! Ну и, понятное дело, говорили не стесняясь.

– Ребята! У кого суконка – пуговицы драить?

– У Мордвинова.

– Эй, Яшка, дай суконку, слышишь?

– Не мешай ему, он мечтает.

– О чем же?

– О лейтенанте медицинской службы. Влюблен!..

– Найденов, быстрее гладь свой океанский клеш.

– А что?

– А ничего, просто быстрота – залог морской службы.

– Эй, награжденные, с вас приходится.

– А вот мы сегодня все выпьем по сто граммов!

– Ну да! По сто граммов – это если во время похода было до пятнадцати градусов ниже нуля.

– А в последнем сколько было?

– Спроси у Хмырова – он знает.

– Хмыров!

– Ну что тебе?

– Какая температура была в последний раз?

– Минус семнадцать.

– Ну вот, видишь, значит, по сто пятьдесят.

– А за шторм нам ничего не полагается?

– Ишь, что выдумал! Море-то вечно штормит, что ж, и нам быть вечно пьяными?

– Кузьма, что ты мне за бритву дал? Как топор!

– Смирно! Товарищ лейтенант, личный состав корабля занимается самообслуживанием. Дневальный по кубрику краснофлотец Ставриди.

– Вольно.

Пеклеванный в хрустящем по складкам кителе спустился по трапу.

– Поздравляю вас с награждением, вас и ваших товарищей, – сказал он.

– И вас также, товарищ лейтенант.

– Спасибо! – Пеклеванный старался не встречать устремленных на него взглядов, точно чувствовал за собой какую-то вину. – Команды подавать не надо, – предупредил он дневального, – можете заниматься своими делами…

Проходя по коридору, Пеклеванный замедлил шаги возле двери судового лазарета.

– Входите, лейтенант, – раздался из каюты голос Вареньки, узнавшей его по шагам.

Он вошел. Девушка стояла к нему спиной перед туалетным шкафиком. Их глаза встретились в зеркале.

– Поздравлять пришли, наверное?

– Да, пришел.

Ему вдруг захотелось подойти к девушке и поцеловать ее. Но он удержался от этого рискованного поступка и, остановившись у комингса, сразу как-то растерялся. Сбоку он видел в зеркале лицо Вареньки, – она улыбалась ему, немое торжество светилось в ее больших глазах, точно ей доставляло удовольствие наблюдать за его растерянностью.

Тогда лейтенант быстро выпрямился, почувствовав в этой улыбке что-то унизительное для себя, и заговорил совсем о другом: