Куклу зовут Рейзл - Матлин Владимир. Страница 51
И вот эта новая тема прибавила ему новых почитателей. Заметно потеплел к нему и Попрыкин. Он обычно утешал Зяму, когда «патриотическая» печать называла его «Фишем, который притворяется Рыбниковым» или включала его имя в длинный, на восемьсот с лишним имён, список евреев в литературе и искусстве под названием «Знай врагов в лицо».
— Это экстремисты, — говорил Василий Фомич негромким голосом, — они существуют в каждой религии и в каждой идеологии, но не они выражают суть. Не надо обращать внимания.
Легко сказать. А когда именно эти экстремисты становятся господствующей силой в обществе, как случилось в Германии в тридцатых годах, что тогда? Этот вопрос приходил ему в голову, но задавать его Попрыкину он не хотел. И вообще не хотел вести разговоры об экстремистах или «патриотах», как они сами себя именовали. В коридорах института и издательств о них говорили как бы свысока, но на самом деле их боялись — Зяма это чувствовал. И потому он охотно согласился подписать письмо протеста израильскому правительству, несправедливо решившему вопрос о собственности какой-то арабской христианской церкви, когда увидел, что под посланием фигурируют подписи нескольких отъявленных «патриотов».
Правда, эта история с протестом имела мало кому известное продолжение: прочитав письмо протеста в газете, «патриоты» явились в редакцию и потребовали повторной, исправленной публикации письма; в этой исправленной версии должны быть изъяты подписи таких лиц, как Рыбников, которые не имеют отношения к проблемам христианской церкви. Скандал кое-как удалось уладить.
— Я понимаю, что это за публика, эти патриоты. Уличная шпана, — говорил Зяма в этот день Кате. — Ну а мои домашние? Думаешь, они проявят больше терпимости, когда узнают о моём воцерковлении? Почему вообще люди имеют дерзость судить о взглядах других людей? Мои убеждения — это сугубо моё дело. Можно судить о моих поступках, в которых выражаются мои взгляды, но не о самих взглядах: ведь никому не известно, как и почему они возникли. Верно?
Катя кивнула головой. Она всегда соглашалась с Зиником, которого считала необыкновенно умным и талантливым. Катя училась в том же Литературном институте, на курс выше, и хотела стать детской поэтессой. Месяц назад её родители уехали куда-то на Ближний Восток в двухлетнюю командировку, и теперь всё свободное время молодые люди проводили вдвоём в роскошной родительской квартире. Сейчас они сидели на диване в гостиной, Зяма положил голову девушке на колени, а она нежно перебирала его буйные кудри.
— Катя, послушай, у меня серьёзный вопрос, — начал он.
— Да, Зиник, — томно протянула девушка.
— Если мне дома станет совсем невтерпёж, могу я перейти жить к тебе, в эту квартиру?
Он давно хотел задать этот вопрос — ещё когда родители только готовились к отъезду. Медлил, поскольку ждал, что она сама предложит, без напоминания. Но она ничего не говорила. Вот даже сейчас, когда он попросился, она ответила не сразу, как бы сомневаясь:
— Я тоже об этом думала. Действительно, почему бы нет? Только хорошо бы, чтобы об этом никто не знал. А то расскажут родителям — они убьют меня, правду говорю. Нет, не за то, что мужика привела, это ладно. А вот за то, скажут, что живёшь с жидом. Они у меня, знаешь, люди принципиальные.
Зиновий недаром опасался объяснения со своими домашними, он понимал, что, мягко говоря, в восторге они не будут. Но что дело обернётся таким кошмаром, он не предполагал.
Сказать им он так и не решился, всё выяснилось случайно, помимо его воли. Он разделся в комнате и пошёл мыться в ванную, оставив на спинке кровати свой золотой нательный крест, подарок крёстных родителей Грыдловых. А когда вернулся из ванной, увидел бабушку, в ужасе смотревшую на блестящий предмет как на тикающую бомбу.
— Что такое? Откуда? — крикнула она.
Стараясь выглядеть невозмутимым, он оделся и повесил на шею крестик.
— Это мой. Я ношу его постоянно — в соответствии с моими убеждениями.
Она от ужаса зажмурила глаза:
— Как это? Зачем? Ты знаешь, что это значит? Что ты больше не еврей, вот что это значит. Мешумед — предатель своего народа, перебежчик.
Он старался говорить спокойно, хотя руки у него дрожали, а лицо пылало малиновым цветом.
— Я никого не предавал, никуда не перебегал. Да и вообще — как можно «перестать быть евреем»? Но взгляды у человека могут меняться, что тут такого? По моим нынешним убеждениям мне ближе христианство. Да, оно мне гораздо понятнее. Об иудаизме, кстати, я вообще ничего не знаю.
— Нет, ты не понимаешь. Подожди, я сейчас что-то тебе расскажу. — Она перевела дыхание: — Послушай. У нас в Тульчине… ты там не был, так послушай. У нас там есть речка, называется Сельница. А над речкой — обрыв. Так вот, когда было восстание Хмельницкого, его казаки бродили по всей Украине и убивали евреев. Пришли они в Тульчин, собрали всех евреев на обрыве — с детьми, со стариками, всех. Три тысячи человек. Окружили их и спрашивают: «Кто готов креститься?» Все молчат, только дети плачут. Тогда они евреев берут по одному: «Ну ты, жид Ицик, креститься будешь?» А он отвечает: «Нет». Тогда они берут его жену, его детей, разрубают у всех на виду саблями и бросают в реку с обрыва. «А теперь?» — спрашивают. А он: «Нет, не согласен». Они и его… И так все три тысячи человек. Ни один не согласился. Ни один! Это было ещё задолго до Гитлера. А ты? Кто тебя заставляет? Тебя рубят саблей? Тебя в реку бросят, да?
— Бабушка, я всё это понимаю. Это ты меня не понимаешь. Никто мне не угрожает, но у меня как у всякого мыслящего человека есть взгляды. Я русский поэт, а вся русская поэзия буквально дышит христианством.
Но его доводы отскакивали от неё, не проникая в сознание.
— Мешумед! Это же позор на всю нашу семью! Ты знаешь, что делает семья, в которой мешумед? Сидит по нему шиву, как по умершему. Ты понимаешь, что ты натворил? Я должна сидеть шиву по тебе. О майн Готт, за что такое наказание? Нет, я не виню Его. Борух Даян ха-Эмес, благословен Судья праведный.
Она вцепилась обеими руками в свои седые космы и завыла нечеловеческим голосом, какого раньше Зиновий не слыхал. Выдержать это он не мог. Сунув в портфель тетрадки и накинув на одно плечо пиджак, он выскочил из дома.
О смерти матери Зиновий узнал от Глеба. Тот разыскал Зиновия на семинаре в институте.
— Бабушка твоя звонила. Она не знает, где ты. С моей матерью говорила. Просила найти тебя и сказать, что завтра похороны. На Кузьминском кладбище, в одиннадцать утра. Очень плакала.
Зяма уже второй месяц жил у Кати, домой не заходил. Как и почему умерла мама? Неужели от этой новости, которую ей рассказала бабка? На маму не похоже, она такой серьёзный, сдержанный человек… Нет, наверное, что-нибудь другое. Но они-то, все эти родственники и знакомые, которых он всю жизнь избегал, они-то будут говорить, что именно от этого… Будут говорить, что именно он виновен в смерти матери. Как это произносится? Мешумед? Слово какое-то отвратительное…
Он представил себе завтрашние похороны, насторожённые, недоброжелательные взгляды, шёпот за своей спиной: «Вот этот, вот этот. Мешумед». Чего доброго, ещё кто-то сунет ему под нос молитвенник с закорючками вместо букв. Что он будет делать?
И Зиновий не пошёл на похороны матери. А ещё через несколько дней узнал, что бабушку поместили в дом престарелых. Эту новость ему тоже принёс Глеб.
— Вот её кровать, а её нет, — сказала нянечка, молодая таджичка, и показала на узкую железную койку в длинном ряду таких же коек. — Ищи там.
Она кивнула в направлении коридора, Зиновий пошёл туда и действительно вскоре обнаружил бабушку: она сидела на стуле и смотрела в окно. Он подошёл сзади и тихо, чтобы не испугать, позвал:
— Бабушка, бабушка, здравствуй. Это я.
Она взглянула на него, слегка кивнула и снова отвернулась к окну.