Дорога на Ксанаду - Штайнер Вильфрид. Страница 19
25
Мой рабочий день наполняли водовороты, пока еще безопасные. Я даже с удовольствием занимался такими вещами, как, например, подготовка доклада, прослушивание рефератов во время семинара или принятие экзаменов у нормальных людей. Мир Анны и Мартина, Вордсворта и Колриджа стал другой частью моей жизни, которая, хотя я официально выступал в роли научного руководителя Мартина, казалось, не затрагивала университетских интересов. Своего рода параллельная Вселенная, как сказал бы Даниель.
Прошли месяцы, прежде чем я заметил изменившееся ко мне отношение коллег. Или оно менялось на протяжении долгого времени? Те, с которыми меня связывали симпатия и взаимное уважение, приветствовали меня при встрече все более формально, заходя ко мне исключительно по делу. Даже приглашения на совместные обеды, до сих пор являвшиеся радостной ежедневной рутиной, стати реже. А если они все-таки происходили, то разговоры во время обеда сделались совсем незначительными, а атмосфера — прохладной. Моим же завистникам и врагам случайные встречи со мной доставляли явное удовольствие. Некоторые из них при взгляде на меня так широко ухмылялись, что можно было подумать, будто кто-то во время бритья разрезал им рот до ушей.
Хотя сам я не заметил изменения в поведении или манере разговора, будь то экзамены, семинары или даже научные заседания, но, вероятно, мои коллеги могли что-то увидеть, и это стало поводом для опасения, отдаления или чистого злорадства. Странно, но крадущееся разрушение моего авторитета не особенно меня беспокоило, а ведь раньше я весьма часто размышлял о малейших колебаниях в балансе между друзьями и врагами в институте.
— Стоит только, — сказал однажды Даниель, — одному из твоих друзей косо улыбнуться тебе, как ты сразу же замыкаешься в себе. А на самом деле у Серенсена, например, мог случиться паралич лицевого нерва. Тебе надо просто раньше выходить на пенсию, дорогой мой недотрога, или сразу отправляться в сумасшедший дом.
И именно Серенсен, тот доцент, которого я фактически уважал больше всех остальных, специалист по елизаветинской драме, столь же худой, как и прожорливый (да благословит Господь избранных и назовет их людьми с плохим усвоением пищи), пришел однажды утром в мой кабинет.
— Возвращаю с благодарностью, — сказал он и бросил стопку взятых у меня книг на письменный стол. — Может быть, ты вернешь мне старого Марковича назад в качестве ответной услуги? Идет?
На мое удивление он отреагировал улыбкой.
— Ты на самом деле не понимаешь, о чем я говорю? Я просто в это не верю. Хорошо, тогда в час дня в «Колокольне». И никаких отговорок, хитрец, твой семинар начинается только в четыре.
Конечно, Серенсен знал, что я люблю «Колокольню». Не знал он только того, что два дня назад я отдал в руки шеф-редактора неприлично завышенные предложения по оценке. Две звезды. Даже моя сомнительная деятельность в качестве ресторанного критика не ограничивалась моими параллельными вселенными. Все было как всегда. Или нет?
Итак, в тот полдень, в июне, мы сидели с Серенсеном перед меню, обещавшим мне хорошо знакомые и шокирующие наслаждения.
— Ну же, принц Генри, — сказал я, решившись после долгих размышлений на жаркое из телячьих почек, — не медли и призови меня наконец к ответу.
— Оставь пафос, говори ясным языком, — ответил Серенсен. Он чувствовал себя некомфортно в эмоциональных напыщенных разговорах, да это было и нелегко для сына датского иммигранта. Он провел детство в Кельне, затем учился в Берлине, работал ассистентом по англистике в Зальцбурге, где собирал драгоценные забавные истории, пока не защитил в Вене докторскую. От всего, что я читал у него, будь то истории о Марло [72] или о первой женщине-драматурге Опре Бен, особенно им ценимой, исходил дух утонченности, оригинальности и соблазна, который он мог впитать с запахом кухни в «Колокольне».
— Ты знаешь, — сказал он, — я в курсе многих сплетен. Очень многие из нас завидуют или восхищаются тобой. Третьего не дано. Практически никто не относится к тебе равнодушно.
Он махнул официанту, заказал две порции жаркого, естественно, для себя одного.
— За обедом только крохи, нельзя толстеть. — И поднял бокал за мое здоровье. Вся его мимика не свидетельствовала ни о чем другом, кроме дружелюбия.
— Дочка Веллинджера, — сказал мой коллега, — видела тебя вместе с твоим учеником и очень молодой девушкой в одном из городских баров, и не однажды.
Я не слишком удивился. То, что мое излишне тесное общение со студентом и его девушкой рано или поздно станет явным, я понимал всегда. Неприятным явилось лишь то, что именно дочь Веллинджера, прирожденного ультраконсервативного председателя правления института и моего закадычного врага, увидела наши отношения.
— Кажется, тебя это не слишком беспокоит, — сказал Серенсен, — тем лучше. Весь институт шушукается о тебе, а ты остаешься хладнокровным. Это приятно.
— Они всегда сплетничали, — ответил я, — о моих тезисах, моем животе, о моих скромных, но настоящих успехах. А теперь — о моих друзьях. В этом они все.
— Я тебя не узнаю. Великий мыслитель, изобретатель идиосинкразии [73] остается непоколебим. Поразительная перемена, очень поразительная.
— Я тоже так думаю. Альфред Серенсен, внушающий страх циник, человек, для которого нет ничего святого, открывает в себе моралиста и тут же выставляет его напоказ.
Официант поставил бутылку рислинга на стол, я продегустировал и кивнул ему головой.
— Ах, Александр, — сказал Серенсен, когда официант наконец-то скрылся с глаз долой, — что касается меня, то мне абсолютно безразлично, как и с кем ты проводишь ночи.
— Неужели? Тогда почему мы сейчас здесь сидим?
— Во-первых, я как твой друг считаю своим долгом информировать тебя. — Серенсен теребил свою салфетку. — А во-вторых, и это намного важнее, мне кажется… как это лучше выразить? В общем, ты как будто пропал. Ты здесь, и в то же время тебя нет. — Он опустил палец в стакан с вином и облизнул его. — Все, что происходит в институте, тебя не волнует. Мне кажется, тебе все стало безразлично. — Он начал ковырять скатерть зубчиком своей вилки. — Может быть, все дело в девушке?
Ярость моей реакции удивила меня самого.
— С какой стати, — вспылил я, невольно схватившись за нож, — ты копаешься в моем нижнем белье! Почему бы тебе не заняться собственными проблемами? И лучше всего прямо сейчас. Что я на самом деле не могу терпеть, так это таких святош!
Серенсен бросил на меня безгранично печальный м оскорбленный взгляд. В тот же момент я пожалел о своем взрыве, но было уже слишком поздно.
— Может быть, — сказал он, — ты и прав. Я сваливаю. Только будь осторожнее.
Серенсен достал портмоне, выудил оттуда пятисотенную купюру, положил ее на стол, повернулся и ушел. Я, конечно, не хотел этого, но чувствовал себя словно парализованный и поэтому реагировал слишком медленно. Когда я наконец-то окликнул его по имени, мой друг уже давно был на улице.
— Пожалуйста, — сказал официант, — одно жаркое и…
— Моему коллеге, — соврал я, — пришлось срочно уйти, но вы все равно принесите заказ.
— Конечно, — ответил он и, задержавшись взглядом на моем животе, ухмыльнулся.
Я решил немедленно перезвонить шеф-редактору. Все же две звезды — это слишком много.
26
Я — сошедший с ума придворный астроном в королевстве Анны. И вот я сижу на плоскогорье, с распростертыми объятиями и с закинутой назад головой, в поисках красных великанов. Вдруг что-то тянет меня вниз, и вот я уже бегу, спотыкаясь, вниз по долине, сквозь густые заросли кустарников. Кустарники становятся ожившими деревьями, и пока их ветки помогают мне преодолевать встречающиеся ямы, одна из них кричит:
— Поймала! — И вот она подкидывает меня высоко вверх.