Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий - Блашкович Ласло. Страница 52

Не суждено было нам сыграть в тот день «Большого босса», разрушительный спектакль кунг-фу, с пением, стрельбой и пронзающим легкие моралите. Правда, на следующий день тут оказался и министр юстиции в сопровождении сервильного секретаря по наводнениям и нашего начальника в депрессии, у министра намокли штанины. И как-то в это же самое время на верхнем окне откуда-то взялся Жигуль, про которого мы уже подумали, что его унесло в глубины канализации, и беззубо ухмылялся, вылизывая скромный признак своего потаенного пола.

А от множества всех упомянутых книг после наводнения остались всего две: фетиш Андреутина Книга об операх и та самая, о страхе и трепете, которой на самом-то деле и не было, которая устарела, как и смерть, и поэтому надо написать ее заново. Собственно, это макет, в который я иногда кое-что выплескиваю. То, что я для своих рассказов пользуюсь позаимствованным переплетом, чужими перьями, не значит подлость, и это не трусость или заблуждение, это содержательная корреспонденция, голый диалог в суровом театре, это утверждаю я, Пьер Менар, страдающий амнезией, автор нашей коллективной жалобы, которую, наконец, подписал.

Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий - _1.jpg

Последние руки, которые поднимали моего мертвого любовника, были чужие, не мои, — всхлипывала Наталия, показывая их мне во время заключительного свидания, у нее потекла косметика, и она не была похожа на себя, поэтому я мог легко все выдумать или увидеть во сне. Я говорю о руках мелких наемников, которые обмыли его тело, загримировав его к похоронам густой помадой, сыпучей пудрой замаскировали разрез патологоанатомического скальпеля (совсем как твой, Верим, мюридский, от учкура до белого горла). Могу ли я ревновать к тем последним рукам, которые касались его повсюду, или это похоже на то, как если бы я поймала его на мимолетной измене, на предательской искре, что высекают тяжелые стопы из дороги?

Именно от меня требовала ответа Наталия (моя жена!), а я никак не мог сосредоточиться и спросить ее, господи, что это она мне такое говорит, знает ли, что от ее слов у меня разрывается сердце, как туго набитая кровяная колбаса, нормальная ли она; она, что такая свободная, и догадывается ли она, что говорит обо мне?

Чья рука бросила в конце бумажки с именами? Я ваш старый дед, верните мне быка. Ну, приди, великая душа. Мы ждем тебя.

Часть третья

ТАЙНУ ЗНАЕТ АКАЦИЯ

Стар я (и кажется, всегда был), чтобы смотреться в зеркальце, слишком стар, чтобы мой нарциссизм не вызвал у любого, по крайней мере, легкое отвращение. Впрочем, я и не знаю, куда подевал и запрятал все зеркала, только кое-где нахожу мокрые следы, как лужицы от растаявших льдинок. Бреюсь по памяти (хотя уже и с ней в ссоре), пальцами глажу шею, растираю щетину. Я никогда не был особо волосатым, на лице у меня еще сохранилось, теперь уже слегка исказившееся, выражение безбородого послушника, вялого ребенка, особенно с тех пор, как поседел, а волоски стали едва заметными, утонув в глубоких морщинах, в вечных тенях. И вообще я не часто встречаюсь с собственным отражением, как будто меня и нет. Похоже, я давно вышел за сигаретами и еще не вернулся. Если выкликнут: Блашкович! — я отзовусь: отсутствует! — никто и не заметит. К счастью, мое войско распалось.

Поэтому меня интересуют другие. И это не праздное любопытство, не примитивная бесцеремонность. Дело только в одиночестве. Нет у меня никого. Дочка иногда приходит, выбрасывает из холодильника испортившиеся продукты, выводит меня на солнышко. Я молча подчиняюсь ей, притворяюсь неловким. Вижу, что она абсолютно похожа на меня, и это меня тихо убивает. Но она всегда выбирает мне красивое место, с видом на детей и муравейник. Я в том возрасте, когда часы уже не нужны. Равнодушно смотрю на циферблат, накапливаю мертвые души. Зачем мне вообще лицо, когда у меня есть другие? Моя красота заразная, говорю дочке, а она делает вид, что не слышит.

Отсюда, из-за занавески, хорошо видно молодую пару. Однажды я прошел мимо их дверей, когда одна из моих кошечек заблудилась на крыше дома, и я искал ее, подманивая, среди надломленных телевизионных антенн (похожих на куриные ножки, обглоданные во время кровавого ритуала — если они старые и ржавые, или на съедобные грибы — если они из тех, что принимают сигналы со спутников), и прочитал на дверях: Кубурин + Деспот, совершенно невероятная сумма, по моему мнению. Собственно, разница невелика, бывает, я их путаю, в последнее время со зрением не очень, как, впрочем, и с жизнью, если по правде. Молодой муж, кажется мне, немного брюзглив, может быть душкой, но и свиньей, если потребуется. Она же совсем легонькая, унесло бы детским дыханием. Но все-таки я привык к их близости, и поклясться могу, что они богом созданы друг для друга, одним словом: счастливая пара, готовы плясать, пока не упадут. Если бы еще не этот ребенок…

К ним мало кто приходит. Если не считать редких визитов пожилой родственницы, живущей по соседству. Ее посещения нервируют молодых супругов и регулярно завершаются скандалом. Не знаю, чего это бабка к ним зачастила, старый человек — одна докука, что и говорить. Лучше бы сюда завернула (хорошо еще держится, на мой взгляд), да почесала бы мне там, куда мне, скрюченному, никак не дотянуться, хе-хе, хотя я не отказался бы и от ручки помоложе, от звериной лапки. Нет ничего лучше, когда тебя разбудят кошки, пройдутся по твоей спине, мучительно мягко, пока лежишь лицом в подушку, решая, встретишь ли ты утро или смерть.

Дом, в котором я живу, один из тех, что в форме круга врезаются в Лиманский парк, в центре парковка и грязная детская песочница со сломанными качелями. Все построено одинаково, в утопическом желании архитекторов, чтобы кошмар был коллективным, а суповая ложка — одна. Но, посиживая в хорошую погоду на табуретке перед подъездом, я слышу, как все по-разному видят наше звездное гумно. Забыл сказать, что в самом центре нашего двора все еще сохраняются остатки пятиконечной звезды из красной керамической плитки, вокруг которой изгибается запущенный теперь сквер из восьмидесяти восьми одичавших роз и декоративного кустарника, который со временем стал царапаться. Этот розовый сад, как и другие, заложили в восьмидесятые, как скорбную клятву, а тогдашние дети твердо верили, что под пятиконечной звездой (обрамленной золотыми кирпичиками) похоронен сам Тито. Эх, как хорошо все это выглядело, когда начиналось, но потом перестали доходить руки, и теперь могила зияла, забытая и заросшая травой, как это обычно бывает.

Вот я и говорю, что каждый мог видеть из своего окна нечто иное, словно стоя перед абстрактной картиной: глухую стену, летающих коров, человека, бьющего смертным боем пьяную жену, кривое небо, все, чего только ни навидался за свою жизнь. Секундочку, надо открыть дверь и выпустить моих кошечек в песок.

Ой, не сказал: я живу с кошками. Но это не хобби, а профессия. Я — воспитатель кошек, ни в коем случае не дрессировщик, жестокий центровой инстинктов и рефлексов; они не прыгают по моей команде сквозь пылающие обручи, не прибегают, лая, с палкой в зубах, и не дудят в трубы; о, я обучаю их простым вещам — не гадить в доме, не точить когти о мебель, подходить к хозяину покорно и с лаской, и тому подобное, потом собственноручно кастрирую их, вычесываю, обильно поливаю духами, повязываю яркие бантики, расклеиваю свои великодушные объявления (пишу от руки, каллиграфически) по подъездам и лестничным площадкам, а потом, упакованных и принаряженных, как маленькие пушистые сверточки, дарю заинтересованным лицам, деликатно расспрашивая об условиях проживания, о материальном положении и характере будущего хозяина, а оставшихся котят завязываю в джутовый мешок и сбрасываю с моста в Дунай, до нового окота. Жестоко звучит? Возможно. Но только я не делаю ничего необычного. По крайней мере, я искренен, как Мальтус. Не раздуваю огонь жизни понапрасну, не разбрасываюсь милосердием. Горжусь тем, что они спокойно мурлычут в мешке, когда я уношу их ночью. Надо ли мне видеть себя, борющимся с ними за последнюю полудохлую мышь (мои доходы ограничены), или, может быть, допустить, чтобы они опять голодали? Нет, меня на такое не хватит. Я и так едва выношу тяжелый, можно сказать, проклинающий взгляд их матери, вечно беременного сфинкса, которую запираю в ванной до конца операции, хотя должна бы уже привыкнуть, сколько поколений мы проводили в последний в путь. Иди к папочке, дорогая. Зову ее, протянув руки, и она неохотно подходит, все время оглядываясь. И этот отсутствующий взгляд причиняет мне боль, вонзается в мое сердце глубже, чем выпущенный коготь. Любовь дорого стоит, вздыхаю я. Мы миримся в объятиях. Из моего единственного глаза выскальзывает слеза.