Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий - Блашкович Ласло. Страница 57

Начинается все с грызни, укусов (с небольшими отступлениями и вариациями), которые каждый раз завершаются темой Анны. В какой-то момент появляется и она сама, окликая их каждый раз еще с лестницы. Молодого человека это приводит в бешенство, он театрально швыряет на пол все, что оказывается у него в руках, машет ими в воздухе, насыщенном запахами клея и скипидара, словно свихнувшийся дирижер. Теперь и Златица начинает заметно нервничать, ее паника нарастает по мере приближения пронзительного голоса старухи, а Сашенька не перестает сатанеть, она в отчаянии от того, что родственница, наконец, узнает о его нетерпимости. Бедняжка бежит между ними, как по бревну, совершенно потерянная, и этот простой короткий путь, проделывая который, она бессчетное количество раз беспокойно оглядывается, превращается для нее в запутанный лабиринт клаустрофобии.

И когда кризис достигает апогея (и сам я уже, заполучив тахикардию, уверен, что все завершится разоблачением, и что разбросанные инструменты поведают, наконец, о тайне ослиных ушей царя, что top secret информация Златицы о ненависти станет известной городу и миру), ю-ху, прямо у решеток появляется сама Анна.

Саша все-таки берет себя в руки, еще несколько мгновений наслаждается умоляющим взглядом жены, стряхивает ее со своей руки (которую она инстинктивно сжимает), словно тень сокола, и с кислым видом здоровается.

В последнее мгновение Златица запихивает ему за воротник промасленного рабочего комбинезона золотую цепочку с медальоном, впопыхах царапая его, что выглядит как мелкая божья кара (как, скажем, за ошибку в танце или правописании), так как это не медальон, а крест, и Анна не должна его увидеть. Сашенька упрямо отказывает Златице в просьбе навсегда снять крестик и положить его в бархатную коробочку на клочки губки, где уже теснятся их слишком большие, доставшиеся в наследство, обручальные кольца. Потому что крестик этот — тоже часть наследия, его носил еще в прежней стране кто-то из Кубуриных, так что дело в воспоминаниях, от которых он никак не откажется.

Но в чем же тут проблема, почему надо прятать старенький крестик? Я не сказал, что дорогая тетка Анна — свидетельница Иеговы, а они вообще не признают крест, поскольку верят, что Иисус был не распят, а повешен.

Думаю, уставясь в ладони, кому это наверняка известно, есть ли хоть что-то надежнее внушаемых слухов, насколько вообще важен этот вопрос, но так или иначе, если задуматься, результат будет нулевой, как ни считай. А не могла ли, думаю я, стать в том, другом случае, символом — петля? Впрочем, хватило бы просто заношенной цепочки, которая символически душит человека, напоминая ему, не правда ли?

Тем не менее, Саша укрывает крестик под ковбойским платком, которым маскирует кадык и опухающую щитовидку, заталкивает его между волос, разросшихся по мужской груди (которая не служит ничему). Он злится на гиперактивную одинокую старуху не только из-за религиозных расхождений и теологических вопросов (за решением которых и я все чаще убиваю время), он скорее думает, что Анна — себялюбивое и эгоистичное существо, особенно после того, как она не стала помогать им в покупке квартиры; он тогда внятно изложил ей идею, что ту, ее, на четырнадцатом этаже (откуда она поплевывает на весь мир, как со Сторожевой Башни) надо разменять на две меньших, зачем ей вообще такая, она, что, в футбол собирается в ней играть, зубоскалил он, в итоге она сама станет побаиваться огромного пустого пространства (как и я иногда побаиваюсь своего), но старая тетка и слушать не желала, только размахивает, жаловался Саша Златице, каким-то воображаемым завещанием, ты хоть раз видела его? (Златица опускает глаза), бог весть какими обещаниями, а всех нас переживет, или оставит все этой своей церкви, так они и поступают, так, наверное, они покупают хорошие места в партере райского кинотеатра, вот увидишь.

Ах, нет, — разуверяет его Златица, — это не так, не бойся, нет ни рая, ни ада, по той простой причине, что душа прекращает существование после смерти тела…

Смотрю, она и тебе заморочила голову этим богохульством и соблазном, — качает головой Сашенька и уже третий гвоздь забивает вкривь и вкось. Так они и переругиваются, иной раз вяло, порой более темпераментно, но с тех пор как у них забрали ребенка, делают это с каким-то странным упрямством, с полемической интонацией, от которой у обоих изжога.

Чего только я тут ни наслушался, как будто все разрешено. Саша, например, становится ближе к мормонам, когда заявляет, что срок годности Высшей Истины истек, совсем как у какого-нибудь анальгетика или седатива, что многое живо только на первый взгляд, что все канонические нормы, все без исключения, — фальшивка, что истина проявляет себя там, где ее никто не ожидает, в какой-нибудь второстепенной газетной статье, в некрологе, а может, и в порнографической сцене, и что кто-то из нас уже бессмертен, но сам об этом не знает.

Впрочем, все это блуждание на ощупь в темноте, словно Сашина душа (если речь об этом) — всего лишь наэлектризованный пакет, бесцельно гонимый ветром по улице, к которому пристают крохи то того, то сего, и мне хочется однажды сказать ему (пренебрегая тем, что до сути доходят бессознательно, стихийно, случайно), сказать, смеясь, что его, похоже, в мормонах больше всего привлекает многоженство, и подмигнуть ему лукаво, по-мужски, понимающе.

Когда я вижу, как он сам с собой рассуждает о вопросах, которые не дают ему свободно дышать, пока он полирует наждаком деревянные уши лошадки-качалки, мне начинает казаться, что он погрузил пальцы в какой-то свой толстый кровеносный сосуд и нащупывает душу, которая плавает в крови как золотая рыбка. Тогда я подхожу к нему, искусно подхватываю ее ногтем указательного пальца, поднимая в воздух, и она трепещет на солнце. Оба мы легки и улыбаемся. (Не стоит и говорить, что это просто короткий попутный нарколептический бред, который я встретил на своей табуретке, неподвижный, и у меня нет сил никому помочь.)

На сей раз Сашенька прячет крестик во рту и не отвечает на испуганный лепет Анны. Наверняка опасаясь, что он вдруг ни с того, ни с сего расхохочется, и истина явится на свет божий, Златица берет (почти грубо) тетку под руку и ведет ее наверх, в квартиру. Вслед женщинам скрипят зашатавшиеся дверные решетки. Саша выпускает крестик изо рта, выпучив глаза, словно задерживая дыхание.

Нет, далек он от мормонов. Скорее, каким-то кружным путем он пришел к конфуцианскому равнодушию к Богу и к жизни после смерти. Я понимаю его, он из тех нетерпеливых, которым бы все сразу, я и сам таким был, когда у меня было то свое сейчас. Впрочем, оставим это. Одна из моих кошек (та, что знает себе цену) блистает на подоконнике и нежно приветствует меня хвостом, как же я ее хорошо научил! Жаль, что нет Рая. Могу поручиться, что моя кисонька его заслужила. Иди к папочке, — зову ее. Она прыгает из окна, бросается в тартар, в мои объятия! Шерстка ее искрится от статического электричества, она такая сексуальная, даже когда на нее никто не смотрит. Искренне сожалею, что она никогда не будет моей.

Не уверен, видна ли она Саше. Во всяком случае, пока он мается с разобранной колыбелькой, я знаю, что ему в голову приходят сцены из взятого напрокат фильма. Одна его особенно захватывает. В похотливом телесном месиве он угадывает себя меж двух женщин, которых узнает не сразу. Зажмуривается, отдается языкам, которые его ласково хлещут. Пройдет немного времени, и он захочет увидеть их лица, поднимая упавшие на глаза пряди волос, поворачивая к свету.

Одна из них, понятное дело, Златица, от которой он даже при желании не может оторваться, их союз скрепляет рвущее на части влечение, я ожидаю, что в итоге оно их и убьет. Понятно, сейчас он хотел бы с той, другой, но стоит ему поднять руку, как кошечка-сфинкс соблазнительно ускользает, смеется издалека. Ему знаком этот смех, он вот-вот вспомнит, откуда, но отгадка в последний момент ускользает, известно, как это бывает. Сашенька больше не может терпеть, хватает соблазнительницу за волосы, не как насильник, но по-мужски, поворачивает ее к себе и, как в мультфильме, где отражение враждебно выламывается из зеркала, оказывается лицом к старческому лицу тетки Анны, отшатывается, трясет головой, словно защищаясь от кошмарного прикосновения, оглядывается, подозревая, что кто-то глумится над ним (только я в своей тени посмеиваюсь), но потом, закрыв глаза, притягивает голову Анны, позволяя слиться их губам.