Азбука для непослушных - Андоновский Венко. Страница 15
Он слегка улыбнулся, погладил меня по волосам и сказал: «Я его не унизил. Я искушал тебя, ибо те, кого я избираю, должны быть чисты, все у них должно быть чистым, даже грязь». А когда я спросил, откуда он узнал, что я собираюсь ему рассказать, он немного помолчал, а потом добавил: «И ты скоро узнаешь, хоть никто не скажет, а ты не увидишь и не услышишь!»
И тогда по щекам у меня потекли слезы; отчего они побежали, эти горячие слезы? От счастья, от любви, от его великой благости — я не знаю. Но я знаю, что когда я повернулся и посмотрел в сторону монастыря, то на галерее я увидел взбешенного Евфимия; я издалека увидел его коварное, отечное, красное лицо. Он смотрел на то, как я плачу, а я не скрывал слезы, мне было совершенно все равно, что он думал. Но я знаю, что с этого дня он меня уже не считал за живого.
Естественно, в таких условиях, когда никто не смел ни с кем разговаривать, все происшествия, даже и событие с солнцем, были преданы забвению, воцарилось молчание, преднамеренное и вынужденное молчание, которому мы, будто сговорившись, подчинились. Иной раз нужны века, чтобы какой-нибудь предмет полностью покрылся пылью, был забыт и стал невидимым, а мы за несколько дней позабыли странные события, происходившие в монастыре. На седьмой день после происшествия с солнцем никто его не вспоминал, и можно было бы утверждать, что ничего вообще и не было, ибо известно, что события считаются произошедшими только тогда, когда у них есть название и если их можно вспомнить по этому названию. Мы, теперь мне это совершенно ясно видно, послушно работали под кнутом Рыжего над устранением названий событий, которые с нами случались, а происходили вещи, для которых старые названия больше не подходили. Так мы остались без названий, без слов, и мы давали имена только тому, что нам было разрешено и что было знакомым. Оказалось, что лучший союзник забвения — отсутствие названий.
И вот, когда все выглядело так, что все мы подумали, что мир лишили еще одной победы над необъяснимым с помощью трюка неименования, а это просто другая ипостась послушности, случилось то, что случилось (возможно, это и есть настоящее название происшедшего), а произошло вот что: отец Евфимий, у которого оставалось совсем немного времени, чтобы слова были закончены, вдруг пожаловался, что все сделанное учениками за день, а он вечером это проверил и видел своими собственными глазами, на следующее утро оказалось несделанным. Или точнее (я хочу, чтобы вы мне поверили, о, послушные, а пришло и для этого время): каждое утро ученики находили свои письмена не в таком виде, в каком они их оставили с вечера; если, например, они дошли до последней строчки, то утром обнаруживали свой труд написанным лишь до середины и при этом — совершенно другим почерком. Из этого отец Евфимий сделал вывод, что кто-то приходит в семинарию ночью и каким-то чудесным образом, не соскабливая ножом, уничтожает то, что написали ученики, а потом своей собственной рукой, но гораздо медленнее, пишет то же слово своими собственными буквами! Быстрый Евфимий стал еще быстрее, ибо быстрым одна только скорость послушна, и без особых раздумий велел запереть Варлаама в его келье, а ключ от кельи отдать ему. А еще потребовал забрать у Варлаама второй ключ от семинарии и также передать ему.
У него стало два ключа от одной двери, хотя она и одним открывалась не хуже, чем двумя, ибо оба они были одинаковыми.
Тем самым Рыжий практически взял всю власть над монастырем в свои руки.
Душа у меня была сломлена и полна отчаяния, потому что приходилось отказаться от Варлаама, оставить его на хлебе и воде, запереть его, предать; я должен был стать его погубителем. Было совершенно ясно, что Евфимий делает это намеренно, что он хочет, чтобы я доказал ему свою преданность, — как правитель, требующий от непослушного раба, чтобы тот убил своего отца, доказав тем самым большую любовь к тому, кто его не родил, а только над ним властвовал! И вообще, слепые и жестокие правители хотят быть всем нежными отцами. Так и Евфимий хотел родственной близости со мной, хотел занять в моей душе место Варлаама; но я не хотел. А и если бы захотел, умер бы. Это было платой, которую я должен был заплатить за слезы перед Прекрасным (о, Боже, неужто за слезы надо платить и отплачивать?!) в тот день, когда он меня увидел с галереи и покраснел, как утроба заколотого быка.
Я в тот день чуть с ума не сошел, ибо не знал, что мне делать. Не сразу подчинился, но подождал, пока Прекрасный вернется из деревни, сразу же пошел к нему и со слезами сказал, чего хочет от меня Евфимий. А он совершенно спокойно посмотрел на меня и сказал: «Делай то, что он от тебя требует. На отце Варлааме Божья печать, и он силен в силе настолько, насколько Евфимий силен в слабости; слабость порочного закона заключается в его выполнении. Так что делай то, что требует от тебя Евфимий!»
И я ушел, полностью успокоившись, и сделал, как требовал полный злобы Рыжий. И опять я был послушным, ибо выполнил то, что от меня требовалось, но отец Варлаам подтвердил то, что изрек Прекрасный: что существует послушность от непослушания, которая совсем не то, что послушность от послушания, и сказал: «Не бойся, агнец Божий. И не плачь, ибо тем, что совершаешь, не мне, но Евфимию умножаешь мучения, он ждет, что ты откажешься; отказ ему угоден будет и принесет облегчение, а не твоя послушность, потому что эта послушность вынужденная, и он это хорошо знает; а вынужденная послушность — это знак непослушания».
Тогда Варлаам в первый раз обнял меня и поцеловал в лоб. А я запер спасителя моего и отдал ключ Рыжему, погубителю моему, счастливый и утешенный, ибо я полагал, что хорошее дело сделал.
О, сколько ненависти было во мне тогда! Как я радовался, когда на следующую ночь повторилось то же самое с сочинениями в семинарии, а еще больше радовался на третью ночь, когда случилось то же! Когда я сейчас думаю об этом, я понимаю, что человеку естественно бояться, когда река жизни его несет, как соломинку; тогда его охватывает неизмеримое желание все контролировать, быть хозяином обстоятельств. Такое желание охватило Евфимия. Это — сатанинское наущение, ибо человеку не дано властвовать ни над чем, кроме своей души; а отец Евфимий не властвовал над своей душой, а распоряжался душами других; наконец, этот блюститель законов решил спрятаться ночью в семинарии и разъяснить происходящее.
На следующий вечер отец Евфимий пошел в семинарию и оставался там до рассвета. Но ничего не видел. А когда утром семинаристы подошли к своим столам, то стали опять жаловаться, что их сочинения запаздывают — написанное ими исчезло и появилось написанное красивым, но чужим почерком. Невозможно было объяснить, как такое произошло, когда никто не заходил в семинарию. Отец Евфимий был, как в огне; ему было стыдно перед учениками, не было у него для них объяснения, а должно было быть, потому что он всю ночь бодрствовал внутри. Только Михаил улыбнулся про себя, он увидел перед собой свет ангельский, потому что почерк показался ему знакомым, и он подумал, что узнал его; и горел желанием проверить это. Евфимий как будто заметил яркую и светлую перемену в его душе и, в ярости от того, что не было у него никакого ответа на чудо, подошел к нему и сказал угрожающе, иносказанием: «Знакомо ли тебе знакомое?» А тот ответил без всякого страха: «Знакомое является тому, кто его знает, а не тому, кто боится узнать», и получил за это такую затрещину, что щека у него горела до полуночи, как будто на его румяном лице заснуло солнце.
Затрещина подействовала на всех; одиннадцать учеников переглянулись, потому что перемену в поведении отца Евфимия уже невозможно было скрыть, затенить, спрятать; что после смерти блаженного отца Амфилохия он все больше походил на военачальника, гневного архонта, чем на священника, и все это ясно видели. Да и слова, как камень, брошенные Евфимием в Михаила, отскочили от него, как от скалы Олимпа, и ударили ему прямо в голову, так что потекла кровь; потому что Михаил ясно сказал: «Бог не является Сатане, ибо не нуждается в этом, но является тому, кто его познал и кто идет по его пути».