В одном лице (ЛП) - Ирвинг Джон. Страница 45

— Но при чем тут мать Киттреджа? Ты видел его мать? Она вообще не похожа на мать. Она похожа на кинозвезду в каком-нибудь старом фильме, которая потом оказывается ведьмой или драконом! — заявил Аткинс.

— Не понимаю, о чем ты, — сказал я ему.

— Женщина, которая когда-то была настолько красивой, никогда не смирится с тем, как… — Аткинс остановился.

— Как течет время? — догадался я.

— Да! — воскликнул он. — Такие, как миссис Киттредж, ненавидят юных девушек. Киттредж так сказал, — добавил Аткинс. — Его отец бросил его маму ради женщины помоложе — не красивее, а просто моложе.

— А-а.

— Не могу себе представить, каково это — путешествовать с матерью Киттреджа! — воскликнул Аткинс. — У Элейн будет отдельная комната? — спросил он меня.

— Не знаю, — сказал ему я. Я как-то не задумывался о том, что Элейн может жить в одной комнате с миссис Киттредж; одна мысль об этом вызвала у меня мурашки. А что, если она не мать Киттреджу, да и вообще никому? Но нет, она просто обязана быть матерью Киттреджа; эти двое никак не могут не быть в родстве.

Аткинс протиснулся мимо меня и начал подниматься по лестнице. Я спустился еще на пару ступенек; мне казалось, что разговор окончен. Неожиданно Аткинс произнес:

— Не все здесь понимают таких, как мы с тобой, но Элейн понимала — и миссис Хедли тоже.

— Да, — только и сказал я, продолжая спускаться по ступенькам. Я старался не углубляться в размышления над тем, что он имел в виду под «такими, как мы», но я был уверен, что Аткинс подразумевал не только проблемы с речью. Он что, пытался подкатить ко мне? — думал я, пока шел через двор. Это что, был первый подкат от парня вроде меня?

Небо было еще светлым — теперь темнело уже не так рано, — но в Европе, я знал, сумерки уже перешли в темноту. Элейн скоро ляжет спать, в отдельной комнате или нет. Было теплее, чем раньше, — хотя настоящей весны в Вермонте не бывало никогда, — но я дрожал, пока шел через двор на репетицию «Двенадцатой ночи». Мне нужно было вспомнить свои слова, реплики Себастьяна, но в голове у меня крутилась только песня шута, та, которую пел Киттредж перед занавесом. («Тут как раз и ветер и дождь».)

И в этот самый момент дождь действительно пошел, и я подумал о том, как навсегда изменилась жизнь Элейн, пока я продолжал просто играть.

Я сохранил фотографии, которые прислала мне Элейн; они не очень хороши сами по себе, это обычные черно-белые и цветные снимки. Эти фотографии долгие годы стояли у меня на столе — часто под солнечными лучами — и сильно выцвели, но, конечно, я и так помню, что на них изображено.

Я хотел бы, чтобы Элейн прислала мне фотографии из той поездки в Европу с миссис Киттредж, но кто бы мог их сделать? Не могу представить, как Элейн фотографировала бы мать Киттреджа — за каким занятием? За чисткой зубов, чтением в постели, одеванием или раздеванием? И что бы такого могла делать Элейн, чтобы пробудить талант фотографа в миссис Киттредж? Блевать в унитаз, стоя на коленях? Ждать, мучаясь тошнотой, в лобби отеля, пока убирают ее комнату — или их общую с матерью Киттреджа комнату?

Сомневаюсь, что и миссис Киттредж представлялось много возможностей для удачного кадра. Не посещение же доктора — или клиники? — и точно не сама грязная, но заурядная процедура. (Элейн была на первом триместре. Вероятно, врач обошелся стандартными расширителем и кюреткой — понимаете, обычным выскабливанием.)

Позднее Элейн рассказала мне, что после аборта, когда она еще принимала обезболивающие — а миссис Киттредж регулярно проверяла количество крови на прокладке, чтобы убедиться, что кровотечение не сильнее «нормального», — мать Киттреджа щупала ей лоб, чтобы убедиться, что у Элейн нет температуры, и тогда-то она и рассказывала Элейн все эти невероятные истории.

Раньше я думал, что обезболивающие могли сыграть свою роль в том, что услышала — или думала, что услышала, — Элейн.

— Обезболивающие были не такие уж сильные, и я принимала их не больше пары дней, — всегда отвечала на это Элейн. — Не так уж мне было больно, Билли.

— Но разве ты не пила вино? Ты говорила мне, что миссис Киттредж разрешала тебе пить красное вино сколько душе угодно, — напоминал я Элейн. — Обезболивающие не очень хорошо сочетаются с алкоголем.

— Билли, я никогда не выпивала больше двух бокалов, — неизменно отвечала мне Элейн. — Я слышала каждое ее слово. Либо это правда, либо Жаклин врала мне — но зачем чьей-либо матери придумывать подобные истории?

Признаюсь, я не могу сказать, зачем «чьей-либо матери» придумывать истории о своем единственном ребенке — тем более такие истории, — но, как по мне, Киттредж и его мать не отличались высокими моральными принципами. Не важно, поверил ли я в историю миссис Киттредж — Элейн, по-видимому, верила каждому ее слову.

Как рассказала миссис Киттредж, ее единственный сын был хилым и болезненным ребенком; ему не хватало уверенности в себе, и другие дети, особенно мальчишки, цеплялись к нему. Хотя это и вправду нелегко было вообразить, еще сложнее мне было поверить, что когда-то Киттредж боялся девочек; он якобы был настолько застенчив, что заикался, когда пытался заговорить с девочкой, и потому его либо дразнили, либо игнорировали.

В седьмом классе Киттредж прикидывался больным, чтобы не ходить в школу — как объяснила миссис Киттредж, школы в Париже и Нью-Йорке предъявляли «очень высокие требования», — а в начале восьмого класса вовсе перестал общаться с одноклассниками — как с мальчиками, так и с девочками.

— Ну вот я и соблазнила его — не то чтобы у меня был другой выход, — сказала миссис Киттредж. — Бедный мальчик, где-то ему нужно было набраться уверенности!

— Похоже, уверенности он набрался в избытке, — отважилась сказать Элейн матери Киттреджа, но та просто пожала плечами.

Миссис Киттредж умела удивительно безразлично пожимать плечами — оставалось только догадываться, родилась ли она с этим навыком или — после того, как муж бросил ее ради более молодой, но, несомненно, менее привлекательной женщины, — у нее развилось инстинктивное безразличие к любого рода неприятию.

Миссис Киттредж невозмутимо сообщила Элейн, что спала со своим сыном «сколько ему хотелось», но только пока Киттредж не начинал проявлять недостаток пыла или не терял интерес к сексу на какой-то период.

— Он ничего не может поделать с тем, что постоянно теряет интерес, — сказала мать Киттреджа. — Поверь мне, пока я развивала в нем уверенность, скучно ему не было.

Может, миссис Киттредж воображала, что в глазах Элейн это как-то оправдает поведение ее сына? На протяжении всего рассказа миссис Киттредж время от времени проверяла количество крови на прокладке или щупала лоб Элейн, чтобы убедиться, что ее не лихорадит.

От их поездки в Европу не осталось фотографий — только то, что мне удалось (в течение многих лет) выспросить у Элейн, и то, что неизбежно накрутило мое собственное воображение вокруг истории о том, как моя милая подруга избавлялась от ребенка Киттреджа и затем выздоравливала в компании матери Киттреджа. Если миссис Киттредж и правда соблазнила собственного сына, чтобы тот приобрел немного уверенности в себе, не объясняет ли это подозрение Киттреджа, что в его матери есть что-то не совсем (или слишком) материнское?

— И как долго Киттредж занимался сексом со своей матерью? — спросил я Элейн.

— Весь год, пока учился в восьмом классе, то есть ему было тринадцать-четырнадцать лет, — ответила Элейн. — И еще, может, три-четыре раза после того, как он поступил в Фейворит-Ривер, — Киттреджу было пятнадцать, когда это прекратилось.

— Почему прекратилось? — спросил я. Не то чтобы я поверил, что это действительно было!

Вероятно, манеру безразлично пожимать плечами Элейн переняла у миссис Киттредж.

— Зная Киттреджа, могу предположить, что ему надоело, — сказала Элейн.

Она собирала вещи, готовясь к отъезду в Нортфилд — осенью 1960-го начинался второй год ее учебы там, — и мы сидели в ее спальне в Бэнкрофте. Стоял поздний август; в комнате было жарко. Вместо ночника с темно-синим абажуром в комнате появилась ничем не примечательная настольная лампа, а Элейн была коротко пострижена — почти под мальчика.