В одном лице (ЛП) - Ирвинг Джон. Страница 47

Я мог бы описать и остальные фотографии, которые Элейн присылала мне из Нортфилда, — я сохранил все до единой, — но на них повторяется одно и то же. На каждой фотографии Элейн на фоне величественных зданий Нортфилда виднеется частичное или размытое изображение другой женщины.

— Кто она? Я знаю, что ты знаешь, о ком я, — она всегда рядом с тобой, Элейн, — повторял я. — Да не стесняйся ты.

— Я не стесняюсь, Билли, — это тебе лучше говорить о стеснительности, если так ты называешь стремление уклоняться от прямых ответов. Если ты понимаешь, о чем я, — отвечала мне Элейн.

— Ладно, ладно — значит, мне нужно догадаться, кто это, так, что ли? Так ты мне мстишь за то, что я не был с тобой честен — теплее, а? — спрашивал я мою подругу.

Мы с Элейн попытались жить вместе, хотя и много лет спустя, после того, как оба пережили немалые разочарования. У нас не получилось — по крайней мере, надолго, — но мы были слишком хорошими друзьями, чтобы не попробовать. К тому же, когда мы предприняли эту попытку, мы уже были достаточно старыми, чтобы знать, что друзья важнее любовников — не в последнюю очередь потому, что дружба обычно длится дольше, чем отношения. (Лучше не обобщать, но у нас с Элейн было именно так.)

Мы снимали обшарпанную квартирку на восьмом этаже дома на Пост-стрит в Сан-Франциско — между Тэйлор и Мэнсон, возле Юнион-сквер. У нас с Элейн были отдельные комнаты, чтобы писать. Спальня была большой и просторной — из окна видны были крыши бульвара Гири и вертикальная вывеска отеля «Адажио». Ночью слово «отель» оставалось темным — наверное, перегорели лампочки, — и светилось только «Адажио». Когда меня мучила бессонница, я вставал с постели, подходил к окну и смотрел на это кроваво-красное «Адажио».

Однажды ночью, возвращаясь в постель, я случайно разбудил Элейн, и тогда я спросил ее про слово «адажио». Я знал, что это итальянское слово; я не только слышал его от Эсмеральды, но и видел это слово в ее нотах. В результате кратковременного знакомства с миром оперы и музыки — с Эсмеральдой и потом с Ларри — я знал, что это слово имеет какое-то отношение к музыке. Я знал, что Элейн оно должно быть знакомо; как и ее мать, Элейн была очень музыкальна. (Нортфилд ей отлично подходил — музыкальное образование там было на высоте.)

— Что это значит? — спросил я Элейн, когда мы лежали в нашей затрапезной квартирке на Пост-стрит.

— Адажио значит нежно, плавно, не спеша, — ответила Элейн.

— А-а.

Пожалуй, так можно описать наши попытки заняться любовью — да, мы пытались; секс оказался не более успешным, чем попытка жить вместе, но мы хотя бы попробовали. «Адажио», — говорили мы друг другу, когда пытались заниматься любовью, и потом, когда старались заснуть. Мы и сейчас иногда вспоминаем это слово; мы сказали друг другу «адажио», когда уезжали из Сан-Франциско, и все еще завершаем им наши письма — электронные и бумажные. Думаю, это и означает для нас любовь — только адажио. (Нежно, плавно, не спеша.) Для друзей, по крайней мере, оно подходит.

— Ну так кто она все-таки — та женщина на фотографиях? — спрашивал я Элейн в нашей просторной спальне, выходящей окнами на неоновую вывеску отеля «Адажио».

— Знаешь, Билли, она все еще приглядывает за мной. Она никогда не перестанет склоняться надо мной, трогать мой лоб, проверять мою прокладку, «нормально» ли идет кровь. Кстати, кровь всегда шла «нормально», но она проверяет до сих пор — она хотела, чтобы я знала, что она никогда не перестанет думать и тревожиться обо мне, — сказала Элейн.

Я лежал, размышляя об этом, — за окном тускло светились фонари на Юнион-Сквер и эта сломанная неоновая вывеска, вертикальное кроваво-красное «Адажио».

— Ты хочешь сказать, что миссис Киттредж все еще

— Билли! — прервала меня Элейн. — Я никогда ни с кем не была так близка, как с этой ужасной женщиной. И никогда ни с кем не буду так близка.

— А как насчет самого Киттреджа? — спросил я, хотя после всех этих лет мне следовало бы понимать, о чем спрашивать можно, а о чем нет.

— Да на хер Киттреджа! — заорала Элейн. — Это его мать меня отметила! Это ее я никогда не забуду!

Насколько близки вы были? Как она тебя отметила? — спросил я, но она начала плакать, и я решил просто обнять ее — нежно, плавно, не спеша — и больше ничего не говорить. Я уже расспрашивал ее про аборт; дело было не в этом. Элейн перенесла еще один аборт, уже после того, который она сделала в Европе.

— Не так оно и ужасно, с учетом альтернативы, — вот и все, что сказала Элейн о своих абортах. Как бы ни отметила ее миссис Киттредж, с абортом это точно не было связано. И если Элейн и «экспериментировала» с лесбийским сексом — я имею в виду, с миссис Киттредж, — то эти подробности она собиралась унести с собой в могилу.

Фотографии Элейн, которые я сохранил, были единственным, что давало пищу моим размышлениям о матери Киттреджа и о том, насколько «близки» они были с Элейн. Силуэт и попавшие в кадр фрагменты тела женщины (или женщин) на тех фотографиях для меня живее, чем единственное воспоминание о миссис Киттредж на борцовском матче — в тот первый и последний раз, когда я увидел ее. Я знаю «эту ужасную женщину» по тому, как знакомство с ней отразилось на моей подруге Элейн. Как и себя самого я знаю по постоянным влюбленностям в неподходящих людей. И на мне оставило свой след то, как долго я скрывал свою тайну от тех, кого я любил.

Глава 7. Мои ужасные ангелы

Если нежеланная беременность — это «бездна», поджидающая чересчур смелых девушек, — слово «бездна» я услышал от матери, но наверняка тут не обошлось без этой суки Мюриэл, — то для меня рухнуть в бездну означало уступить своим гомосексуальным влечениям. В этой любви крылось безумие; воплощая свои самые запретные фантазии, я, разумеется, погрузился бы в бездонную пучину страстей. Так, по крайней мере, я думал осенью моего выпускного года, когда решился снова отправиться в городскую библиотеку Ферст-Систер — на этот раз, как я воображал, в поисках спасения. Мне было восемнадцать, но мои сомнения во всем, что касалось секса, были бесчисленны, а ненависть к себе — безмерна.

Если бы вам довелось, подобно мне, оказаться в мужском интернате осенью 1960 года, вы тоже ощутили бы абсолютное одиночество и отвращение к себе — и невозможность довериться кому-либо, и менее всего ровесникам. Я всегда был одинок, но ненависть к себе хуже одиночества.

Элейн начала новую жизнь в Нортфилде, а я все больше времени проводил в комнате с ежегодниками в библиотеке академии. Когда мама или Ричард спрашивали, куда я иду, я всегда отвечал: «В библиотеку». Я не уточнял, в какую именно. И теперь, когда Элейн не отвлекала меня — она никогда не могла устоять перед искушением показать мне очередного симпатичного парня из свежих номеров ежегодника, — я стремительно миновал выпускные классы все менее отдаленного прошлого. Первая мировая осталась позади; я намного опередил свое воображаемое расписание. С такой скоростью я успевал добраться до последних номеров задолго до весны и до моего собственного выпускного.

Я был всего лишь в тридцати годах от своего выпуска; тем сентябрьским вечером, когда я решил навестить мисс Фрост, я начал изучать выпуск тридцать первого года. Очередная фотография невыносимо прекрасного борца заставила меня резко захлопнуть альбом. Просто недопустимо и дальше думать о Киттредже и ему подобных, сказал я себе. Нельзя поддаваться этим чувствам, или я обречен.

Что же удерживало меня на краю бездны? Фантазии о моделях в тренировочных лифчиках с лицом Марты Хедли больше не работали. Мне становилось все труднее мастурбировать даже на самые безупречные образы девушек с лицом Марты Хедли и максимально узкими бедрами. Единственным, что сдерживало мысли о Киттредже (и ему подобных), были мои пылкие фантазии о мисс Фрост.