Козара - Оляча Младен. Страница 62
— Спасайтесь, люди, самолеты летят! — разбудил его голос из леса. Ему померещилось, что это кричат его преследователи, он вскочил, побежал и остановился, только услышав грохот в небе над головой. Это были самолеты, летевшие вдоль Млечаницкого ущелья. Их он не боялся. Ему казалось, что от Млечаницы он далеко и летчики не будут бомбить эти склоны, зная, что народ держится ближе к реке, близ воды, дорог и тропинок.
Иду я вверх по Млечанице или вниз? Если вверх, то мне никогда не выбраться. Надо как-то это выяснить, нельзя же блуждать до бесконечности. Пойду вниз, к реке, а там что бог даст, решил он, когда шум моторов стих.
Кто-то идет; он услышал хруст веток; показалось, что слышны и шаги. Кто-то идет — теперь он слышал и голос. Это был тоненький, протяжный, печальный голосок. Точно это ребенок, который не то хнычет, не то напевает себе под нос, собирая грибы или ягоды…
Если это ребенок, он мне покажет дорогу. Мне бы только узнать, в какую сторону течет Млечаница. Он прислушивался к шагам и пению. Это ребенок, так поет только ребенок, он вытягивал шею и озирался по сторонам.
Протяжный и глуховатый голос походил не на песню, а на причитание и жалобу: он был надорванный, тоскливый и монотонный, точно исходил от существа, размышляющего о чем угодно, только не о радости и веселье.
Он лег за деревом и притаился, поджидая и вслушиваясь в голосок, звук которого трепетал в воздухе то явственнее, то глуше. Все же ему казалось, что голос приближается. Если голос начнет удаляться, он вскочит и бросится вдогонку, чтобы узнать, куда течет Млечаница.
Но это не ребенок, это женщина. Это женщина; он смотрел из-за бревна на призрак, возникший перед ним. Это была высокая и худая женщина с расплетшимися волосами, падавшими на лицо, грудь, руки; из-за этих волос лицо женщины казалось черным, как обгорелая сковородка.
— Ох, мой Младжан, яблочко зеленое! — повторяла она голосом, от которого становилось жутко. Это не была песня. Это были похороны без мертвеца. Женщина двигалась медленно и тупо. Она делала шаг и замирала, уставившись на лесную чащу, как на стену. Потом снова делала шаг, так же тупо и безнадежно. Видно было, что она не торопится, ничего не ищет, никого не ждет. Она блуждала по лесу без всякой цели, одинокая и несчастная, тоскуя о Младжане, яблочке зеленом…
— Эй, женщина! — крикнул он из своего убежища за стволом.
Женщина замерла, точно ожидая удара.
— Не бойся, это я, — шагнул вперед Йозо.
Но женщина не стала его ждать. Увидев человека в военной форме, она опрометью кинулась вниз по склону, ломая ветки. Послышался удаляющийся треск валежника.
Он хотел было кинуться вслед за ней, догнать, объяснить, что он не злодей, не преступник, а такой же человек, как и она, столь же, а может быть, и более несчастный, ибо мать у него умерла, а отец в лагере, а в этом самом лесу у него родной брат. Но тут он вспомнил, что на нем форма из желто-зеленой ткани, форма, которую этот народ прекрасно знает. Он посрывал пуговицы с гимнастерки, но форма осталась формой.
Если меня схватят в форме, с меня сдерут кожу. Он ждал визга, криков этой женщины, воплей о помощи, но ничего не было слышно. Прекратился и треск валежника. Она скажет обо мне; он высматривал ее между стволами, заглядывал в кусты и думал, что самое правильное было бы затаиться в зарослях папоротника или под ворохом палой листвы, а в дорогу пуститься, только когда стемнеет.
Но ничего не было слышно. Никто не появлялся.
Я набрел на беженцев, подумал он. Здесь беженцы; он пробовал найти какой-нибудь признак их присутствия, но признака не было — ни голоса, ни дыма, ни шалаша. Только лес, густой и черный, только ели и сосны, хвоя, папоротник и смола: свежо пахло смолой, а от папоротниковой пыльцы щекотало в носу. Надо догнать женщину. Он побежал, подстегиваемый мыслью о том, что сам никогда не выберется из этого бесконечного леса. Сердце прыгало, под подошвами ботинок хрустели сучья, но он не мог догнать женщину. Она пропала в лесу. Он остановился и прислушался: ни движения, ни звука, ни песни, ни жалобы; только над головой, колеблемые ветерком, шуршат сухие веточки…
Что мне делать, мама? Неужели я погибну здесь, в этой пустыне? Чем я провинился перед богом? В чем согрешил?
Ему вспомнилось первое причастие, церковь и старый священник. Он верил тогда, что принимает из рук священника кровь и тело Христово, а позже при каждом удобном случае перед священником или старшими, особенно перед родителями, старался выглядеть глубоко верующим, добрым христианином и благочестивым католиком. Бог мне поможет, повторял он и крестился, вслушиваясь в реявшие под сводами величественного собора звуки тяжелой церковной музыки, которая слетает на человека, гнет и давит, и сковывает его, внушая ему, что он — бренная и преходящая частичка вселенной, ибо всемогущ только всевышний, а вечно одно лишь небо. Неужели я все-таки провинился перед богом и небесами? — спрашивал он себя, ковыляя вниз по склону, отчаявшись догнать женщину. Может быть, ее вообще не было? Это всегда так: тех, кто нам необходим, мы чаще всего не можем догнать, а те, без которых мы не можем жить, часто далеко, слишком далеко.
Смеркается, близится темнота, наступает ночь…
Где я буду спать?
Он искал убежища. Под горной сосной, широко развесившей поникшие ветви, было сухо и чисто. Он забрался под хвойный шатер. Если пойдет дождь, я здесь буду как под крышей (хотя бы на некоторое время, пока не польет сквозь ветви). Он успокоился, но заснуть не мог — казалось, что кто-то в темноте подстерегает его, кто-то подползает с топором, которым разнесет его на куски…
— Кто здесь начальник? — спрашивает он строго.
— Макс Лубурич, поручик. Он главный.
— Он начальник полиции всей Хорватии, а я спрашиваю, кто командир Ясеноваца. Кто здесь главный?
— В Ясеноваце главный Любо Милош.
— Как он смеет держать в лагере моего отца? Да знает, ли он, кто я такой?
— Здесь их много, поручик. Их тут тысячи, и мы не знаем, за что сцапали вашего отца. Спросите Матковича, может быть, он знает, почему ваш отец здесь.
— Маткович, где мой отец? Если вы не выпустите моего отца, вы будете иметь дело со мной. Вы поняли, Маткович?
Но видение расплывается, собеседники исчезают, а шум ветра в кроне над головой возвращает его к действительности; он не в Ясеноваце и не разговаривает с Матковичем. Он в лесу, под сосной. Закрыл глаза и заснул…
— Держи его! — раздается крик. — Держи усташа! — вопят у него за спиной, а он бежит, спотыкается и падает, вскакивает и снова бежит. Они бегут следом, улюлюкают, подзадоривают друг друга, перекликаются. Он бежит, а они следом — орут, грозят, бранятся. Загоняют его в овраг. Он не хочет в овраг, но бежит туда, как раз туда, потому что в другую сторону невозможно — вокруг толпы крестьян с топорами и дубинками. Свободен только путь, ведущий в овраг. Он бежит туда. Ноги отказывают, он не может сделать ни шагу. Топчется на месте, а хотел бы идти, бежать в овраг. Но вдруг он замечает, что и снизу, из оврага, приближаются, охватывая его кольцом, люди, размахивающие топорами. Топоры, топоры, топоры! Кольцо стягивается, толпа наваливается, топоры сверкают, острие опускается на его голову, он вскрикивает…
Но и это видение исчезает, а ветви над головой, тихо шумя, снова напоминают ему, что это только сон. А страх не проходит. Ему кажется, что кто-то приближается во мраке. Слышны голоса, бормотание, шепот. Люди это или ветки? Он съежился и не дышит. Слышит, как колотится сердце, боится, как бы этот стук не выдал его, стискивает грудь ладонями. Но никого нет, страх его беспричинен. Это ветер гуляет в ветвях, это листва шелестит в ночи…
Он проснулся на рассвете, окоченевший от холода и дрожащий. Невероятно, что среди лета может быть так холодно. Даже земля мокрая. Может быть, шел дождь? Ноги болят, ребра болят, спина болит. Точно земля, на которой он лежал, избила его.
Он поднялся и попробовал идти. Но куда?