Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 10

— Ну, если философствовать, — чуть поздновато заметил Катай, — то иной раз большим мужеством будет отказаться от риска, чем идти на него…

Дни побежали быстрее.

Исай и до этого не очень замечал, как идет время. Разве лишь в наиболее горькие минуты — когда сдали Брянск, потом Калинин, Калугу… Особенно когда немцы вышли на берег Московского канала, ворвались на южную окраину Каширы! Но и тогда, каменея, он верил: худшего не случится.

Испытания пробуждают энергию. Жизнь Исая была полна ими. Сирота и детдомовец, который изведал цену заработанного хлеба, он с детства летом и осенью спал под открытым небом — в дождь, в непогодь, все равно. Словно предвидя — впереди встретится разное, — зимой обтирался ледяной водою, снегом, с увлечением колол дрова, занимался самбо. Следил, чтобы не было на ветер пущенных слов. Работал в Горьком, в Сормове, упорно впитывал в себя пружинистую выносливость рабочих-волжан, их житейскую искушенность.

Война застала его в Белостоке — главным инженером и секретарем партийной организации нефтесбыта. Выполняя наказ товарищей-коммунистов: «Твои заботы, секретарь, — люди. Догоняй уехавшие семьи, помоги им пристроиться в Минске, а мы тут сами, если что, справимся со складом…» — поехал в Минск. И хотя после тяжких испытаний попал в плененный, разрушенный город почти хромым, сразу взялся с Катаем, тоже «нефтяником», сколачивать подпольную группу, вокруг которой вскоре и объединились остальные.

К Исаю шли с сомнениями, за советом, за оружием, за адресами квартир, куда тайными тропами пробирались посланцы из партизанского леса.

Теперь к этому прибавились новые заботы. Не смыкая по ночам глаз, он, увлеченный, засел с Жуком за планы восстания и иногда даже пугал товарища.

— Ты помнишь? — вставая из-за стола, вдруг начинал смеяться он и вытирал выступившие от смеха слезы. — «В начале было слово». Здорово придумано, Жучок!

— Ты о чем? — приходя в себя и думая, что Исай шутит с ним, недовольно морщился лишенный чувства юмора Жук и подсовывал Исаю исписанные листки, чтобы удержать того у стола. — Здесь объекты, секретарь. Казармы, комендатура, узлы связи, — объяснял он.

— Не будь занудой, лейтенант, — в тон ему отвечал Исай и направлялся в дальний угол комнаты. — Я серьезно… В «Прорыве» работает надежный человек, и там в подвале валяется русский шрифт.

— Разузнал уже? — осматривая его атлетическую фигуру, смягчался Жук. И думал: «Откуда у него такая сноровка? От отца? От старших товарищей? Или от белостоцких друзей, которые имели опыт борьбы с дефензивой?..»

Это было в субботу. А в воскресенье на конспиративной квартире, откуда виднелись Свислочь и руины каменных зданий на приречном склоне, Исай уже пожимал руку бывшему капитану — худому, узколицему окруженцу, который, чтобы легализоваться, устроился в немецкую типографию. Капитан носил теперь длинную украинскую фамилию, был в штатском и подкупал своей суровостью и настороженным, чуть ли не враждебным видом.

Сердитая решительность в людях нравилась Исаю. На Советскую улицу после этой встречи он вышел в самом чудесном настроении. Хорошо думалось о Подопригоре, о Жуке… Однако, поднявшись к театральному скверу, Исай будто на что-то наткнулся: по мостовой двигалась серая, мучительно медленная колонна, конец которой терялся за поворотом улицы.

Гнали военнопленных.

С закутанными во что попало головами, в лохмотьях, рваных шинелях, в опорках, рыжих сапогах, перевязанных веревками, пленные еле-еле передвигали ноги, оставляя после себя длинные следы в грязном снежном месиве.

«С товарной, наверно. Переправляют глубже в тыл», — подумал Исай, вдыхая кислую вонь, что забивала запах свежего снега, и, чтобы не стоять, заставил себя пойти навстречу. Однако когда с ним поравнялся высокий, с забинтованной головой пленный и, блеснув единственным, каким-то шальным глазом, крикнул: «Глядишь, чистая сволочь? Гляди, гляди… твою мать!» — Исай свернул в развалины и по целине добрался до тропки. И как ни был подготовлен к подобным зрелищам, попав в разрушенную коробку, где воняло мочой и старым, размокшим кирпичом, остановился, уперся лбом в заиндевелую стену. По какой-то связи вспомнил жену, детей, о чьей судьбе так ничего и не узнал до сих пор.

— Ы-ых! — проклял все на свете.

Дома его ожидала новая беда. Он почувствовал ее еще на улице, когда увидел напротив грузовик, который, чтобы могли проезжать другие, кособоко стоял, въехав одной парой колес на тротуар. Исай прошел было мимо, но на крыльцо выбежала его хозяйка. Прикрывая ладонью щеку, жестом поманила к себе.

— У нас оргтодовец, Славик! — с трудом произнесла она. — Вернется отец… вернется же, быть не может… он отблагодарит тебя… Зайдем, ради бога!..

Розовощекий, в годах, с аккуратно подстриженными усиками немец сидел у стола и что-то смачно жевал. На столе перед ним лежали хлеб, колбаса и выпотрошенный рыжий ворсистый ранец, а на диване, сжав плечи и безвольно положив руки на колени, горбилась Ляля.

— Слава! — рванулась она, когда Исай показался в дверях.

Немец шире раскинул ноги и уставился на Исая подичавшими глазами. С трудом — даже пришлось нагнуть голову — проглотил, что было во рту. Но видя — Исай ведет девочку от двери назад, на диван, — скривился. Посматривая то на него с Лялей, то на свои лакомства-искушения, принялся совать их в ранец. Покончив с этим, надел шинель и вдруг злобно рявкнул:

— Швайн!.. Русиш швайн!..

Когда дверь за ним захлопнулась. Лялю затрясло.

— Холодно, Слава, — пожаловалась она, припадая к нему грудью. — У нас тут, наверно, холодней, чем на улице.

— Тогда, — пошутил он, — давай откроем форточку.

И растерялся: старательно причесанная, с приспущенным на лоб завитком, девочка по-взрослому смотрела на него и, кажется, чего-то ждала. Когда же он осторожно отстранил ее, вскинула голову. Чутьем, неизвестно откуда взявшимся, угадала: она смутила Исая. Вильнув плечами, приосанилась.

Исай нарочно, как маленькую, погладил ее по голове и громко позвал хозяйку.

Родственников, к которым можно было бы отправить Лялю, хозяйка в городе не имела, и, посоветовав ей, чтобы девочку пока прятала в мезонине, сказав, как в крайнем случае найти его, Исай покинул домик, в котором начиналась его подпольная деятельность в этом разрушенном и теперь дорогом городе…

События на фронте отвлекали все его внимание. После черных дней отступления казались не первыми ласточками, а самой весной. И подмывало открыто приветствовать ее, отдать ей душу.

Сдерживая себя, Исай торопил других. Когда становилось невмочь, сознательно вызывал в воображении картину Октябрьского парада в Москве, о котором принес весть все тот же Володя Омельянюк, и никогда позже так ярко не представлял его себе. Словно на экране, — в красках! — он видел заснеженную Красную площадь, Мавзолей, колонны пехоты и танков, двигавшихся строгим строем… Сыплется снежок. Он не падает на брусчатку, а, подхваченный ветром, летит в конец площади, к Василию Блаженному, к Москве-реке, — туда, куда устремлены колонны, направляющиеся с площади прямо на фронт…

Исай не был ни художником, ни поэтом, но он жаждал быть участником событий, и это помогало ему представить все как только что пережитое и виденное. А возможно, будучи натурой страстной, одержимой идеей борьбы, он становился и поэтом, и художником — талант обычно имеет несколько граней.

На этот раз Жук пришел в его новое жилье — узенькую, оклеенную старыми, выцветшими обоями боковушку, где стояли столик, табуретка и похожая на больничную койка, — озабоченным. Откинув угол одеяла, простыню, устало опустился на кровать. Но холодноватые глаза поблескивали, и это выдавало его.

— Давай выкладывай, — терпеливо сказал Исай, зная, что у Жука в последнее время, видимо, от прилива сил, появилась привычка разыгрывать собеседников.

— Наши, секретарь, взяли Калинин! — послушно произнес Жук, видя, что игра его разгадана. — Гитлеровцев окружают и по частям уничтожают. Значит, гнать будут долго. И плюс снег. Сыплет и сыплет. Аж в снежки поиграть хочется.