Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 3
Из людей, с которыми я успел познакомиться в местечке, мы выбрали двух — Петра Шаройку, бывшего курсанта Лепельского минометного училища, о котором я уже вспоминал, и главврача районной больницы.
Отец и мачеха Петра жили в деревне, что чуть ли не вплотную примыкала к Шумилину. И вот после того, когда училище перестало существовать, парень приплелся домой, в отцовскую избу, стоявшую в конце деревни, недалеко от зеленой гребли, за которой поднимался лес. Чтобы легализоваться, устроился на работу на Шумилинскую биржу труда, где стал ведать мобилизацией подвод. Молодость била в нем ключом, и, несмотря ни на что, он оставался ясноглазым и, как представляется сейчас, кудрявым.
— Этот сможет! — согласился Леонид, провожая глазами стройную фигуру парня, уходившего от нас после встречи. — Подъедет к комендатуре, выдавит стекло в окне, бросит подарочек… и поминай как звали! Тем более сейчас как раз гонят подводы на ремонт шоссе. А если что, прикроем…
Как ни удивительно, бывший офицер-минометчик понятия не имел о противотанковых гранатах. Пришлось в том же Тошнике проводить репетиции. Особенно поражало Петра то, что брошенная граната взрывалась мгновенно, как только касалась какого-либо предмета. Удивляло: как она, такая тяжелая, не давала осколков? Вся ее сила заключалась во взрывной волне, которая убивала людей, рвала металл.
Молодости сопутствует мужество. Но, возможно, никто и ничто — если только вдуматься — так не жалеет себя, как та же молодость. Когда Петр забывал бриться, над губами и на щеках у него еще белел, вихрился пушок. Он любил лес, небо, отца. Говоря о родине, умилялся, замолкал и откашливался.
Чтобы застраховать его от привычного с детства, которое может сделать человека сентиментальным, мы запретили ему в тот день ночевать дома и посоветовали переспать в гумне. Но он, скорее всего из гордости, не послушался нас. А возможно, захотел проститься с домом. И, разумеется, лежа в постели, долго ворочался, вздыхал, шарил под подушкой, где лежал у него пистолет. |
Отец же, как назавтра сообщили нам сельчане, замечал таинственные отлучки сына, изменения в его настроении. А увидев, как тот томится в постели, не сомкнул глаз и сам и, дождавшись, когда сын выбился из сил и уснул, вытащил из-под подушки пистолет, ахнул и разбудил жену. Через час старик уже шагал в казарму железнодорожной охраны, находившуюся на другом конце деревни, надеясь — покорностью, признанием спасет Петра. А еще через час, на заре, из местечка примчались гестаповцы, как называли обычно сотрудников СД и полиции безопасности. Они связали парня и, заставив старика запрячь лошадь в телегу, на которой Петр и собирался ехать выполнять приговор, швырнули прямо на голые доски, лицом вниз…
Чтобы немцы не успели разгадать, что нам нужно, и не приняли мер, мы на другой же день вызвали на явку главного врача Шумилинской больницы, военного эскулапа из окруженцев, попросив приехать вместе с женой, — пусть поездка выглядит и как визит к больному, и как прогулка.
Они прикатили к нам на один из казекавских хуторов. Он в прорезиненном плаще с башлыком, она, как настоящий грибник, с корзиной, ножом, в простеньком ситцевом платьице, в сером пыльнике и кокетливо завязанном кровелькой платке в крупный синий горошек. Ловко соскочив с телеги, врач привязал лошадь к пряслу, взял докторский саквояжик под руку и, улыбаясь жене, помог ей слезть с телеги. С застывшей усмешкой послал по грибы в недалекий березнячок, приказав быть на виду.
Не мешкая мы зашли в чистую половину избы, сели за стол. Без лишних слов выложили ему задание — любыми средствами уничтожить районную верхушку.
Он, наверное, ожидал всего, но только не этого, хотя остался спокойным и как смотрел в окно, так и продолжал смотреть. Сказалась профессиональная выдержка: врачу часто приходится решать, как вести себя — говорить правду, полуправду или лгать. Но я все-таки заметил: глаза его стали зыбкими, и он смотрел уже в окно не только чтобы следить за женой.
Полнясь еще вчерашним гневом, я наступил под столом на Ленину ногу и решительно положил ладонь на стол.
— Вы беспокоитесь за супругу? Тогда давайте мы возьмем ее с собой. А вы в местечке пустите слух, что она уехала к своим.
В какой-то неимоверно краткий миг глаза у него наполнились слезами.
— К своим? — простонал он. Меня передернуло.
— Чего это вы? Может быть, боитесь сжечь мосты за собой? Тогда скажите прямо.
— Нет-нет! Я даю вам слово…
Леня не поддержал меня, и операция, как оно скорее всего должно было произойти, сорвалась. Но мне вспомнилось все это вот почему. Глядя вслед отдалявшемуся эскулапу, который торопливо дергал вожжами, я почему-то совсем не думал о его жене, как вообще не думал, можно ли насильно сделать человека героем… Леня сделал правильно: непосильное задание — беда и для дела, и для человека, на чьи плечи взвалили такую ношу. Но разве можно — и это открылось мне, — чтобы каждый выбирал себе дело сам и по своим силам? Разве Родина не имеет права, особенно в тяжелую для себя минуту, послать на смерть каждого — иди и умри? Тем более при таких условиях — выполни или умри!
Не знаю, догадывался ли о моих мыслях и переживаниях Семен Михайлович Короткий. По-моему, да. Ибо после разговора со мной по его представлению я был включен в группу разведчиков-связных и назначен заместителем командира.
Минщина!
Она встретила нас холмистыми борами, грибным запахом (боровики, помнится, попадались до самого конца октября), запахом смолы-живицы. Встретила побуревшими полями, непривычно изрезанными, правда, не межами, а бороздами на узкие полоски, отчего было очень горько. Березовыми рощами и осиновыми перелесками, что наливались багрянцем. Встретила лесными, еще не осенними дорогами, колеи которых только в низинах наполняла вода, чистыми-чистыми лужами в мураве. Болотами и болотцами, в которых немного прибавилось тихой воды и которые с берегов заросли лозой, а дальше редкими карликовыми сосенками.
Большие, при гравийках и шоссе, деревни мы обходили — там были волостные управы. Туда наезжали за всякими продуктами и хлебом зондеркоманды. В некоторых же обосновывались гарнизоны, и переоборудованные в казармы школы были обсыпаны землею, опутаны колючей проволокой.
Колючая проволока перегораживала подходы и к мостам на шоссейных дорогах, где в самых неожиданных местах выросли дзоты и пулеметные гнезда.
Страхуясь от неожиданных нападений, немцы начали вырубать лес, подходивший к дорогам ближе, чем на сто метров. Сами ставили засады в карьерах, у когда-то заготовленных камней.
В бой нам вступать не рекомендовалось. Да и нельзя было подвергать опасности сельчан. И заходили мы только в небольшие лесные деревни. Но и тогда по-партизански — огородами. Разведывали, как и что нового происходит в окрестности, слушали жалобы, давали советы, проводили собрания. Видели, люди живут двойной жизнью: внешней — серой, в работе, в тревогах, и подспудной — с надеждой на завтрашний день. Слышали, за иконами прячут партизанские листовки. Замечали — бывшие колхозные строения чаще всего стоят целыми. Под навесами — ничего, как вымело.
С блиновцами мы простились на развилке лесных дорог: Блин с отрядом шел в Червенские леса, а мы к Палику — перекрестку многих тогдашних судеб.
Как нарочно, невдалеке серела открытая немецкая легковушка. Она с разбегу ударилась в сосну, и радиатор ее врезался в комель. За рулем, склонившись, сидел немец, мышастый мундир которого на спине как бы прострочили и он потемнел от крови. Рядом в исподнем валялись еще двое.
Я обнялся с Володей Левшиным, простился с командиром, который уже красовался в седле на мохноногой лошадке.
Вскоре всадниками стали и мы.
Это было рискованно — не везде проедешь, где пройдешь. Да и прибавлялось забот, шуму. Зато на лошадях можно было сберегать силы, быстрее передвигаться, расширялась возможность маневров.
Нашу группу возглавлял спокойный коренастый алтаец с бледным добрым лицом — Николай Сидякин. И невольное соревнование, которое возникло при поисках седел, не нарушало единства, что восстановилось между нами.