Признание в ненависти и любви (Рассказы и воспоминания) - Карпов Владимир Васильевич. Страница 5

— Зачем здесь охрана? — все же не выдержал я. Пыжиков хитро прищурился и, прочитав мои мысли, насмешливо погрозил палкой, которую захватил с собой из землянки.

— Она охраняет комдива. По-нашему, логично. Да и французы говорят, что жителям неба тоже нужны колокола.

Его шутливое признание также было продумано и сбило меня с толку.

— Верно, — согласился я. — Но… до них ли сейчас?

— Ого! Ну-ну! — подзадорил меня и удивился Пыжиков-Старик, взяв в горсть бороду-клинышек. — Наслушались уже… Однако не далеко ли зайдете такой дорогой? Вы слышали что-либо, ну, скажем, о таком, как Славка Победит? Вот какая кличка! Слава и Победа.

А ведь он, Казинец, который взял ее себе, по нашему мнению, зачинатель общегородского подполья в Минске. Мужество, видите, и то бывает разное. То оно отзвук на чужое мужество, то принятая эстафета. А Победит — слышите? Победит — начинал и утверждал мужество. И вот тоже приходится что-то утверждать… Поговорите с комбригом Воронянским, например. Его «Мститель» недалеко отсюда стоит…

Так перед нами вставали совсем неожиданные вопросы. Их необходимо было решать для себя, чтобы потом правдиво и объективно доложить о виденном и слышанном за линией фронта.

Бригада «Народные мстители» существовала пока что номинально. Отряд «Борьба», который должен был присоединиться к «Мстителю», не торопился с этим. Но идея образовать партизанскую дивизию импонировала Воронянскому. Она восстанавливала привычную армейскую субординацию, усиливала единоначалие. Она узаконивала, делала определенными роль и место майора Воронянского в борьбе, где из первооснователей он был старшим по званию. Вместе с тем он не мог не видеть и отрицательного, что несла с собой дивизия Старика, который стянул в болота Палика тьму народа.

Встретил нас Воронянский у штабной землянки. В военной форме, статный, подтянутый, с перекрещенными на груди ремнями от планшета и маузера, стал к нам как-то воинственно, чуть боком, будто приготовился к дуэли. Смуглое, волевое, по-военному строгое лицо, стальные спокойные глаза. В нем, украинце из-под Полтавы, — в позе, в лице, — замечалось что-то гордо-казацкое, воспитанное, видимо, долгим пребыванием в воинских кавалерийских частях.

Штабная землянка оказалась просторнее, чем у Старика, но более скромной — окно, стол при нем, по обеим сторонам нары, на обшитом досками потолке-крыше слева — портрет Сталина, справа — карта Советского Союза с нанесенной линией фронта. На столе карта-километровка, бумаги, маленький радиоприемник.

— Из Минска, — объяснил Воронянский, переняв мой взгляд.

— У вас там имеются связи? — спросил я.

Он нахмурился, видимо, решая, какой должна быть мера откровенности, и ответил уклончиво:

— Мы, военные, здесь пионеры. Остатки моего дивизиона связи да бойцы лейтенанта Еськова начинали движение в этих местах. Правда, позже появилась артелька «Гоп со смыком». Но пошумела-пошумела и исчезла… А мы не знаю за счет кого больше и росли — беглецов-пленных, минчан или активистов из деревень. Мой первый комиссар Саша Макаренко не скажу даже, где чаще бывал — в отряде или в Минске. Он и голову там сложил. Весной гестаповцы напали на след подпольщиков. Начали вешать, расстреливать. Саша бросился в город — спасать, выводить их в лес — и погиб. Был на конспиративной квартире у товарища, члена подпольного горкома, когда туда налетели гестаповцы. Выскочил в окно со второго этажа и вывихнул ногу. Понятно, настигли на Беломорской улице. Отстреливался, пока было чем, а последнюю пулю пустил себе в висок…

Мне представилась холмистая, немощеная, с деревянными домиками Беломорская улица и то, как гитлеровцы гнались за хромым, обессиленным человеком, целясь ему в здоровую ногу, чтобы сохранить его для допроса, и я, наверное, побледнел, потому что Воронянский более благосклонно добавил:

— С железнодорожниками, к примеру, там у нас самые надежные связи были. Переправляли они нам все — и медикаменты, и оружие. А в марте появились целой группой во главе с Федором Кузнецовым — начальником русских паровозных бригад. Он теперь у меня комиссаром в «Мстителе».

— Вы разрешите поговорить с ним? — заволновался я, удивляясь своей удаче.

Воронянский поднял брови.

— Пожалуйста. Но, к сожалению, сам Кузнецов на задании. Да вы хоть поели сегодня? Может, заночуете? Давай, лейтенант, организуй, как говорит командир «Штурмовой», обстановку. Правда, у нас нет ни меду, ни сала.

Только сейчас мы обратили внимание на молодого белозубого военного с преданными, широко открытыми глазами, который неизвестно когда появился в землянке и молча стоял за спиной Воронянского.

— Знакомьтесь, кстати. Это есть наш Еськов, с которым закладывался фундамент, — кивнул на него Воронянский.

Старик не спросил, сыты ли мы, а Воронянский спросил, и его естественное в этих условиях гостеприимство как-то сразу размежевало их.

Спать нас уложили в штабной землянке. За окном шумели сосны, шелестела осина, и под этот однотонный гомон-шелест уснулось легко, само собой. Однако во сне, помнится, пришла тревога — приснился распластанный на рыжей, перемешанной со снегом земле Саша Макаренко, потом минский вокзал в панике, каким видел его тогда, в начале войны; рельсы, которые сходились где-то вдали, и черную пелену-навись над всем этим — от пожаров, что начались около аэродрома. И было тошно, и сердце сжималось от жалости и сочувствия.

В Пострежье мы вернулись с лихим кубанцем; ухарем, которого дал нам Воронянский в проводники и который, как мальчишка, был влюблен в своего командира.

— Увидели бы вы его в бою! — идя впереди, взбивал он русый выгоревший чуб. — Правда, ему, как Василию Ивановичу Чапаеву, на лошади бы, с саблей. Да где тут развернешься… Но я все равно никогда не слышал и не видел, чтобы он команду лежа подавал. При нем не сдрейфишь, не сорвешься. Если что, отцу родному не простит. Будь хоть папой римским, а ежели отступил от боевого закона, расплачивайся.

Ему хотелось как можно больше наговорить хорошего о Воронянском, он даже не успевал четко выговаривать слова.

— А по-вашему как? У нас только отступи…

— А если показалось, что кто-то отступил? — все-таки возразил я.

— Не бойтесь, ему не покажется!..

И столько веры чувствовалось в его словах, что грешно было разрушать ее, и я промолчал. Да и был под впечатлением разговора с железнодорожниками-минчанами.

Ожидал меня и еще один сюрприз. Перед домом, где обосновались наши ребята, мне встретилась женщина — в стеганке, в суконной шали, с рюкзаком за плечами и корзиной в руках.

«Издалека, наверно. Не из Минска ли?» — стукнуло мне в голову.

Я пригласил ее сесть на бревно, что лежало под забором около ворот. Взмахнув руками, как крыльями, усмехаясь, женщина сбросила рюкзак, развязала платок на плечи и спину упали темные волнистые волосы. Она, видимо, сделала это, чтобы отдохнуть. Да и знала: станет тогда другой. И правда — сразу сделались заметными милое веснушчатое лицо, большие, в синих кругах глаза и молодые, яркие губы. Она явно не скрывала радости, что добралась до партизанской деревни, что среди своих, и в ней пробудилась игривость. Дав посмотреть на себя, похожая уже на девушку, она встряхнула головою, обеими руками собрала сзади волосы в пучок и завязала их в узел.

— Ну, спрашивайте, — блеснула глазами.

— Да вопрос будет один, — немного ошарашено проговорил я. — Вы из Минска, конечно. Как там у вас?

Она тяжело вздохнула.

— Разве расскажешь… Горит, бахает каждую ночь. Одни наши истребители со своей «карманной артиллерией» чего стоят! Комендант Клюге запретил солдатам как стемнеет показываться на Пушкинском поселке, на Долгобродской и Первомайской улицах. Так что там теперь танкетки патрулируют… Но зато новые облавы, аресты начались. Может быть, более страшные, чем весной. Типографию, где подпольная «Звязда» печаталась, раскрыли… По улицам предателей водят, чтобы выдавали…

Я попросил показать документы, рассказать, какими путями-дорогами добиралась сюда, не останавливал ли кто по дороге.