Георгий Победоносец - Малинин Сергей. Страница 25
Так и с Акимом Безносым вышло. Пока чёрт его от лиха берёг, всё ему ладно, всё гоже было. А как подошла жизнь к самому краешку, как заглянул в жерла турецких бомбард, огонь да смерть, яко демоны, изрыгающих, так к боярину под крылышко и потянуло. Пущай его бьёт — авось до смерти не убьёт. Уж лучше у него в амбаре на цепи сидеть, чем такая воля, пропади она пропадом!
Сказано — сделано. Правда, сказать оказалось легче, чем сделать. Полных два года Аким с чужой стороны на Русь пробирался, однако же сдюжил, дошёл. И первым же знакомым, коего в родных местах встретил, оказался Никита Зимин. Бог ли, чёрт ли столкнул их лицом к лицу на лесной дороге, неведомо. А только, когда всадник ускакал, а испуг прошёл, Аким Безносый возликовал душою, ибо смекнул: встреча их не была случайной. Был сие знак свыше, и по знаку тому понял Аким, как ему за свою давнюю вину перед боярином оправдаться.
Проводив молодого Зимина взглядом, Аким с кряхтеньем наклонился, подобрал с земли брошенную из милости монетку, сунул её в кошель и, опираясь на суковатую палку, неторопливо побрёл в ту сторону, где уже стих конский топот. На душе у него было так спокойно, как не бывало уже давно, потому что теперь Безносый доподлинно знал, что ему надобно делать.
Дома Никиту поджидала нечаянная радость: из Москвы прискакал гонец, привёз письмо от молодого княжича Ярослава Загорского, закадычного приятеля беззаботной юности, с коим не раз устраивались весёлые проказы. Проказы те, случалось, представлялись весёлыми единственно самим проказникам; иные же, а паче всех родители их, только за голову брались, не ведая, как вразумить нашкодивших недорослей: розгами сечь как будто уж поздно, а словесное вразумление, хоть и внемлют оному безропотно и с должным почтением, в одно их ухо влетев, в другое немедля вылетает.
Княжича Ярослава Никита любил за весёлый нрав, за быстрый ум, а паче всего иного за то, что ради друзей себя не жалел. Бывало, когда в озорстве своём хватали они через край, как в тот раз, когда, напоив свинью брагою, привязали ей бороду из мочала, обрядили в рясу да скуфью и пустили бегать по деревне, княжич смело выходил поперёд приятелей и брал всю вину на себя. Отец Дмитрий, прискорбная склонность коего к употреблению зелена вина была известна всему приходу и далеко за его пределами, после того случая со свиньёй грозился предать шутников анафеме, да пришлось с христианским смирением озорников простить: не со зла то было, а по младому неразумию. Тем паче зачинщиком у них был молодой Загорский, Ярослав сын Сергиев, в чём самолично повинился. А отец сего недоросля, Загорский-князь, к самому митрополиту вхож и с протопопом едва не каждый божий день трапезничает. Вот тебе и анафема…
Ныне княжич Ярослав воротился в Москву из фряжских земель, куда был направлен с тем же посольством, что и Долгопятый Иван. Правда, не чета Ивану, приехал он не просто так, а с донесением к самому государю про новые иноземные способы пушечного литья да с обозом, в коем привёз три разные пушки для испытания и образца — одну осадную мортиру, одну бомбарду польную да один малый фальконет, что у лошади на спине возить можно.
Про всё то княжич писал Никите в привезённом гонцом письме, а в конце звал в гости — на ночь, а если получится, то на пару-тройку дней. С приездом просил не тянуть — царь-батюшка, да ниспошлет ему Господь долгие лета, того и гляди, ещё куда отправит, дел-то ныне невпроворот.
Посему уезжал Никита из дому в великой спешке, однако же насчёт Степана-резчика с отцом переговорить не забыл. Выслушав его с должным вниманием, Андрей Савельевич сказал, что подумает, благословил сына на дорогу и, как обещал, отправился в горницу — думать.
Мысли, что, неторопливо сменяя друг друга, текли у него в голове, все как одна были невесёлые. Более всего тяготили дела насущные, и в первую голову сделка, которую пришлось заключить с соседом, боярином Долгопятым. Непонятно было, на что боярину сдалась захудалая деревенька Лесная, и неприятно, что после стольких лет упорного сопротивления пришлось-таки уступить. Сын перед отъездом опять просил передумать, отказаться от продажи; Андрей Савельевич обещал поразмыслить, однако мыслить тут было не о чем: он уже всё решил и решения своего менять не собирался. Хуже всего была невозможность объяснить сыну, отчего он решил так, а не иначе: узнав правду, Никита, пожалуй, мог сделать что-нибудь, о чём после пришлось бы жалеть. А окончательно испортить себе жизнь, которая и без того с самого начала складывалась не слишком удачно, Андрей Савельевич сыну позволить не мог.
Он хорошо видел, как горели у Никиты глаза, когда читал письмо от княжича Ярослава, с каким жаром он пересказывал новости из иных земель про какие-то пушки да литейные формы. Видел Андрей Савельевич и то, как сын сник, вспомнив, по всей видимости, о собственной ненужности. Он-то, конечно, старался не подавать виду, что успех княжича Загорского, ровесника и товарища детских игр, его ранит, да только отцовское сердце не обманешь: было, ох было Никитушке и горько, и обидно, что иные, кои его ничем не лучше, державе служат и уж перед государем отличиться успели, а он, разумный да пригожий, сиднем в деревне сидит, и конца тому сидению не предвидится.
Да-а, подобрал-таки боярин Долгопятый ключик к Андрею Савельевичу, сыскал топор, коим древо его гордости да упорства под корень подрубить можно. Перекрыл, близ государева трона сидя, Никите все пути-дорожки — торчи себе в деревне, живи, как трава растёт, а ежели тебе так жить скучно, то твоя беда.
Долго Андрей Савельевич крепился, долго искал путей в обход боярина, да такого разве обойдёшь? Не помогли ни подарки, ни поклоны, ни старые заслуги. Иные прямо так, в глаза, и говорили: по делам твоим тебя жаловали щедро, а ныне, коль ты на покой отпущен и никаких дел за тобой не числится, неча и милости государевой искать — у него, чай, и без тебя забот хватает. Негоже то было, не по обычаю и не по совести, и виделась за всеми теми обидами довольная ухмылка Феофана Иоанновича, который, к слову, не больно-то и таился. Бывает, встретит в Москве, глянет с усмешкой и ничего, конечно, не скажет, однако в глазах явственно читается: что, мол, соседушко, доволен ли тем, как я с твоим сынком-то управился? Погоди, не то ещё будет…
Посему, сколь ни горько то было, пришлось идти к Долгопятому на поклон. Что гордость, коль речь о судьбе единственного сына зашла? Понадобится — в ногах валяться станешь, сапоги целовать, лишь бы кровиночка твоя горя не знала…
Боярин, видя соседово унижение, явил милость, не стал былое припоминать. Молвил только: «Что, брат, припекло, То-то… Наперёд столь высоко не заносись, потому свысока и падать больнее». И потребовал продать Лесную — продать, понятно, за бесценок, хотя ей и красная цена была невелика. А взамен обещал о Никите похлопотать, сыскать ему какое-никакое местечко в Пушкарском, в Посольском ли приказе — ну, словом, где придётся. Всё лучше, чем на печи-то сидеть!
Так-то вот. А Никита, всего того не ведая, о холопах печётся: каково-то им будет при новых хозяевах? Оно, конечно, несладко им придётся: лют Долгопятый, особенно во хмелю, а сынок его и того лютее, поелику главою скорбен да капризен. А только, выбирая между судьбой Никиты и судьбами неполных шести десятков подневольных смердов, Андрей Савельевич ни минуты единой не колебался. А что тут колебаться, что выбирать? Пропадёт хозяин — холопам тож не поздоровится…
Тут всё было решено раз и навсегда. Зато над второй просьбой сына и впрямь стоило поразмыслить.
Уезжая в Москву, Никита просил ни много ни мало составить вольную грамоту на имя Степана Лаптева со всей его семьёю, то бишь с больной матерью и невестой, коя в скором времени должна была стать женой. Говорил он о том много и горячо: мол, и нрав у Степана не таков, чтоб ему под новыми хозяевами хорошо жилось, и у Ваньки Долгопятого с ним старые счёты — не дай бог, припомнит, как глаз-то ему в отрочестве подбили, совсем мужика со свету сживёт! Говорил сын и о Степановом таланте, который может совсем пропасть, поелику Долгопятым на все таланты начхать, опричь умения спину перед ними гнуть да пятки им лизать. Пуще же всего иного упирал Никита на свою со Степаном дружбу, из коей до сего дня ничего доброго не вышло как раз потому, что Стёпка — холоп подневольный. «Человек-то хороший, — говорил Никита, — будь он дворянин, служилый человек иль хотя бы вольноотпущенник, я б для себя лучшего друга и желать не мог. А так гляди, что получается: и мне, дворянскому сыну, с холопом якшаться зазорным считается, и ему на миру глаза колют — дескать, ластится Степан к молодому барину, лестью да кривдой тёплого местечка подле хозяина взыскует…»