Георгий Победоносец - Малинин Сергей. Страница 26
Прямота, с которой Никита к нему обратился, одновременно и радовала и печалила. Лестно было, что сын перед отцом душой не кривит и, получив дозволение говорить откровенно, мыслей своих не таит. А и боязно становилось за его будущее: каково-то ему с его прямым нравом и смелыми речами при дворе будет?
Что же касаемо дела, то бишь написания вольной грамоты на имя Степана Лаптева, решить вопрос Андрею Савельевичу было, опять же, и легко и трудно… Ведь что получалось-то? Получалось же, что с каждым доводом сына, с каждым его словом Андрей Савельевич мог и согласиться всей душою, и в тот же час горячо поспорить.
Нравом он, говоришь, крут? Так сие, позволь напомнить, смерду недозволительно, и ежели нрав его станет причиною невзгод и гонений со стороны хозяина, то его, холопа, вина, и более ничья.
Старые счёты? Вздор! Какие у боярского сына со смердом могут быть счёты? Десять лет минуло, всё давно быльём поросло. А если Иван Долгопятый и признает обидчика, если захочет дерзкого холопа за давнюю вину наказать, — что ж, на всё воля Божья. Неча было руки распускать. Защитил, не дал в обиду хозяйского сына — спаси тебя Бог, а сила, то всем ведомо, солому ломит. А ежели б то не Ванька Долгопятый оказался, а, к примеру, медведь? Да задрал бы защитника насмерть — что тогда? Нешто на медведя обижаться?
Далее что? До малевания способен? Способен, спору нет. Только сие не его заслуга, а божий дар. Сколько их, даровитых, в безвестности пропало, да и сколь ещё пропадёт! Да и с чего б ему пропадать? Резчик он и впрямь знатный, оброк деньгами несёт исправно, так чего ради боярин станет курицу резать, коя золотые яички несёт? На что ему худой землепашец вместо доброго мастера?
Оставался последний сыновний довод — дружба. Эх-хе-хе… Да какая там дружба? Чай, не дети малые, а мужи. В их-то летах уж надобно, кажется, понимать, что каждому человеку надлежит ведать своё место: мужику — мужичье, дворянину — дворянское. Может ли мужик дворянскому сыну другом называться? Вот взять, к примеру, старого дядьку Захара — он Андрею Савельевичу друг или просто слуга? Не раз в походы хаживали, не раз один другому живот спасали и за долгие годы привыкли друг на друга, как на себя, полагаться. Захар, однако ж, своё место знает и барину в ножки поклониться никогда не забудет, даже наедине. Так кто он есть — друг или пёс верный? Ведь хороший пёс тоже за хозяина живота своего не пожалеет. Да и хозяин за доброго пса, ежели потребуется, на медведя с голыми руками да зубами одними пойдёт. Что, однако же, не мешает псу к хозяину ластиться да хвостом вилять, а хозяину — чесать его за ухом, а при нужде и палкою учить.
Вспомнилось, как сам, уже будучи зрелым мужем, хотел пожаловать Захара за немалые его пред собою заслуги вольной грамотой и как старый дядька плакал, яко дитя, подумав, будто господин на него осерчал и хочет прогнать со двора на все четыре стороны. Не нужна ему воля — тогда была не нужна, не нужна и ныне. Ему и без воли хорошо, он своё место помнит и в хозяине души не чает — истинно как верный пёс.
Если подумать, в том как раз и была разница между старым дядькой Захаром и резчиком Степаном. Захар, сын дворника и кухарки, с малолетства у господ в услужении и иной жизни не мыслит. Степан — мастер, Господом щедро одарённый, с младых ногтей в своём дому единственный кормилец, он на воле не пропадёт — наоборот, окрепнет да пышным цветом расцветёт, как росток, с коего тяжкий гнёт убрали. Ему воля, как воздух, надобна, сие с первого взгляда заметно. Говорит почтительно и кланяется как подобает, однако глядит без страха и перед господами не заискивает. Такие-то вот, самостоятельные да неспокойные, как раз от хозяев на все четыре стороны и бегут, а то и бунты затевают. Оно, конечно, сломить и к покорству склонить и зверя лесного можно, не говоря уж о холопе, а только много ль в том хорошего — человеку стержень ломать? Без стержня человек уж не человек, а быдло безответное, только на то и годное, чтоб кое-как из-под палки землю сохой ковырять. На то и без Стёпки Лаптева на Руси народу достанет, а вот кто её защищать, кто украшать станет, коль все в грязи пресмыкаться будут, головы поднять не смея? Тако ж и государь не устаёт повторять, что ему не ласкатели сладкоречивые любы, а истинные радетели о благе государства. Столбовые дворяне, бояре думные, князья — все государевы холопы, все перед ним равны, и жалует он своих людей не по родословию, а по заслугам. Кто таков был в молодые годы Андрей Зимин? Десятник стрелецкий без роду-племени, из простых стрельцов за отвагу да смекалку в сей чин возведённый. Из десятников в сотники, а там государь и дворянством, и землицей за верную службу пожаловал… Не такова ль судьба и Степана Лаптева ждёт, если ему на самом взлёте крылья не подрезать?
Всё было верно, и никаких препятствий к тому, чтоб явить милость к своему холопу, который всё едино не сегодня завтра отойдёт иному господину, Андрей Савельевич не видел. А всё ж таки сесть и составить грамоту, исполнить сыновнюю просьбу что-то не пускало. И, подумав, понял он, в чём тут загвоздка. Сколь умно ни ряди, сколь ни ссылайся на государя да божий дар, а сердцу не прикажешь. Сердце же ныло от обиды на дерзкого мужика, который не пожелал верой и правдой служить молодому хозяину, а, пользуясь его привязанностью, натолкнул, будто бы невзначай, добросердечного и чистого душой юношу на эту мысль: дескать, ты упроси отца вольную мне дать, а там поглядим — может, и впрямь подружимся…
Спохватившись, Андрей Савельевич усовестился своих хулительных, горьких и несправедливых мыслей. Дерзости своей, если таковая и была ему свойственна, Степан Лаптев никоим образом не оказывал, разве что глядел прямее иных холопов. Так разве же прямой да открытый взгляд — худо? И криводушия льстивого за ним сроду не замечалось, да и никаких иных грехов не числилось. Что ж обижаться-то? Да, думалось когда-то, что станет Стёпка Лаптев сыну верным, неотлучным слугой. Не сложилось, что и говорить.
Пока Андрей Савельевич предавался раздумьям, за слюдяным оконцем стемнело. Во мраке за приоткрытой дверью горницы родился неяркий оранжевый огонёк, послышалось знакомое шарканье подошв, и на пороге появился Захар с коптящей лучиной в руке. Шаркая, кряхтя и потирая ноющую поясницу, старик принялся одну за другой зажигать от лучины сальные свечи. Фитильки вспыхивали с негромким треском, стреляя гаснущими на лету искорками, по бревенчатым стенам заходили, кривляясь и приседая, уродливые чёрные тени, оранжевые блики заиграли на лезвиях развешенных над лежанкой кинжалов и сабель.
Андрей Савельевич велел Захару, чтоб принесли всё, что надобно для письма, и, провожая взглядом его согбенную, с выпирающими лопатками спину, подумал, как незаметно летит время. В молодости, бывало, каждый день казался длиною в год, всякая мелочь представлялась важной и запоминалась накрепко. А где-то после тридцати дни побежали скорее, замелькали, сливаясь в одно, без подробностей, размытое и неясное целое. Оглянуться не успеешь, а уж год минул, а где один, там и три, и все десять… Будто жизнь — гора высокая; наверх карабкаться тяжко да долго, зато вниз ноги сами несут, и чем дольше с горы бежишь, тем скорей получается. Вот и Захар вконец состарился, и сын возмужал, да и сам Андрей Савельевич уж не тот, что прежде, а молодость будто вчера была, и жена-покойница перед глазами как живая стоит, молодая да пригожая…
Захар вернулся, неся перед собой на вытянутых руках плоский деревянный ларец с письменными принадлежностями. Сам принёс, никому не доверил, хотя и налегке-то еле-еле ходит. Истинно, верный пёс. Андрей Савельевич хотел шутки ради спросить, не составить ли заодно вольную и на него, Захара, да сдержался: что хозяину шутка, для холопа слезами может обернуться. Зачем старика тревожить, пусть его живёт, как живётся, тем паче что, по всему видать, осталось ему уж недолго…
Захар ушёл, напоследок сообщив, что на дворе всё спокойно (беспокойству-то взяться неоткуда было, да Андрей Савельевич не стал старику про то поминать: пусть уж делает, как смолоду привык), и пожелав хозяину доброй ночи. Зимин открыл ларец, без спешки разложил перед собой на столе бумагу да перья, выбрал, какое глянулось, и, щуря левый глаз (глаза у него тоже стали не те, что в молодости, как и все иное), очинил его острым ножиком, аккуратно расщепив надвое косо срезанный кончик. Возвёл очи, пошевелил губами, думая, как ловчее составить грамотку. Дело было непривычное, и подойти к нему надлежало со всей серьёзностью, ибо, как известно, что написано пером, не вырубишь топором. После медленно, осторожно обмакнул перо и стал старательно выводить букву за буквой.