Крест и стрела - Мальц Альберт. Страница 37
Керу, который вначале воспрянул духом, вся эта история уже казалась явной выдумкой. Ни в коем случае Веглер не мог предложить ему свое удостоверение личности. Даже если бы поляк дал ему целое состояние, он предложил бы ему любую помощь — но не это. Ведь куда бы ни бежал поляк, рано или поздно его схватили бы, и что было бы с Веглером, если бы у бежавшего пленного нашли его удостоверение? Нет, это вздор. По-видимому, поляк все врет.
— Герр комиссар, — зашептал Блюмель, наклоняясь к Керу, — если в этой чепухе есть хоть капля правды, я это выясню в две минуты. Разрешите мне…
— Знаю, знаю, — нетерпеливо перебил Кер. — Вы пустите в ход кулаки. И этот несчастный скажет все, что вы захотите. Нет уж, пожалуйста, я опытный следователь и в такой расправе не нуждаюсь.
Молодой Блюмель покраснел и отошел от стола. Он бросил яростный взгляд на поляка — из-за этой дряни ему делают выговор! — и промолчал.
Только одно соображение заставляло Кера колебаться. Конечно, поляк врет, как непременно врал бы на его месте любой другой из этой породы, однако эта нелепая история имеет некоторый смысл, если Веглер действительно сумасшедший. Немец, обратившийся с таким предложением к незнакомому поляку, не может не быть сумасшедшим — другого разумного объяснения нет. Но он, Кер, станет посмешищем всего главного управления, если в качестве доказательства своей версии о ненормальности Веглера представит показания пленного поляка. Наилучший тактический ход — сделать анализ общего положения и совсем умолчать о показаниях поляка. В конце концов, ведь сам он ему не верит, почему же должны верить другие?
— Отведите его на ферму, — отрывисто сказал он Блюмелю. — Мы зря теряем время.
— Герр… я… герр начальник, вы обещали… — умоляюще залепетал поляк.
Кер нетерпеливо мотнул головой. Блюмель пинком подтолкнул пленного к двери; тот опять заплакал. Они вышли.
Кер взял перо и записал, что допрос Стефана Биронского, бывшего фармацевта, не дал ничего нового.
А тем временем Якоб Фриш и молодой Пельц дожидались своей очереди в приемной. Товарищи по бараку после недолгих разговоров за закрытой дверью были отпущены домой. Ни один из них, выходя оттуда, не только не обмолвился хоть намеком, о чем идет следствие, но и вообще не раскрыл рта. Наконец, когда вызвали Блюмеля и поляка, Фриш решил заняться Пельцем, («Меня зовут Фриш, по профессии я хорек; интересно разнюхать, чем дышит этот юноша».) Они с Пельцем жили в одном бараке уже семь месяцев, но работали в разных сменах и мало знали друг друга.
Фриш применил свой обычный подход: стал расспрашивать Пельца о доме. Редкий рабочий, даже самый сдержанный на язык, не начинал изливать душу сочувствующему собеседнику, рассказывая об утраченной жизни в Эссене, Кельне или Дюссельдорфе («Я все думаю, уцелел ли мой дом?..»)… Пельц, остро тосковавший по своей деревне, мгновенно оживился и защебетал, как канарейка. Фриш слушал, порой о чем-нибудь спрашивая, улыбался и по мере возможности осторожно прощупывал его политические настроения. И вдруг юноша, почти испугав его, оборвал фразу на середине и молча, в упор посмотрел ему в глаза. Его худое, бледное лицо порозовело. Он жадно всматривался в Фриша, потом на секунду отвернулся и снова уставился на него. Наконец, запинаясь от неловкости, он пробормотал:
— Я… знаешь, Якоб… я давно уже хочу тебя спросить…
— О чем, Эрнст?
— Все называют тебя «пастором». Правда, что ты когда-то был настоящим пастором? Это не кличка?..
— Да, я был пастором, посвященным в сан, и имел приход.
— Понятно.
— Ты об этом и хотел спросить?
— Нет, я еще только собираюсь. Понимаешь, я всегда чувствовал, что ты — настоящий пастор.
— В самом деле? Почему же?
— Ну, как бы тебе сказать… Ты… Потому что я заметил: ты не обижаешь людей, — просто объяснил Пельц. Губы его искривила горькая усмешка. — Ты не станешь кричать человеку: «Эй, ты, однорукий!» Конечно, они это не со зла. Они понимают, что калекой я стал на войне. Просто они так говорят, и все. Должно быть, и я был таким, пока меня не покалечило. А вот ты никогда так не скажешь, Якоб. Я уж заметил.
Фриш задумчиво кивнул. Взгляд его сквозь толстые стекла очков был ясен и ласков, и Пельц, которому всегда нравился этот щуплый, невзрачный и такой серьезный человек, почувствовал облегчение. Он понял, что Фриш не обманет его доверия.
— Я знал, что только к тебе могу обратиться за советом, пастор.
— Постараюсь помочь чем смогу, Эрнст.
— А можно сначала спросить еще кой о чем?
Фриш опять кивнул, недоумевая, к чему все это приведет.
— Почему ты теперь не служишь в церкви?
— Не знаю, как тебе объяснить, Эрнст. Быть может, потому, что я счел необходимым спокойно разобраться в своей душе, прежде чем наставлять людей. После войны надеюсь опять стать пастором. — Такой формулой он пользовался со времени приезда на завод. Это была не полная правда, но в общем и не совсем ложь.
— Понимаю, — сказал Пельц. Казалось, он был удовлетворен ответом, несмотря на его неопределенность. — Пастор… дело вот в чем… Мне всего двадцать один год, через месяц исполнится двадцать два. Должно быть, мне теперь всю жизнь придется работать на заводе… наверно, единственное подходящее дело для такого калеки— подкладывать сырье в самую простую машину или копаться на складе, вот как я сейчас. Тут я хоть могу заработать себе на хлеб. Но… — в глазах его стояла нескрываемая боль, — жизнь это ведь не только работа…
Фриш ответил кивком.
— Я всегда мечтал: вот женюсь и буду работать на ферме. Теперь об этом и думать не приходится. Богатый фермер, если у него одна рука, наймет себе работников. А такой, как я, должен сам вместе с женой обрабатывать свои четыре гектара, иначе — беда. Понимаешь, пастор? Если б мне повезло, если бы у меня осталась хоть культяпка, мне бы приделали протез. Но видишь, руку отхватили до самого плеча, так что и приделать-то некуда.
— Да, Эрнст.
— Что ж… я притерпелся. Как-нибудь проживу. Хорошо, что не убили. И за это надо сказать спасибо.
— Ты можешь гордиться тем, что исполнил свой долг, — осторожно вставил Фриш. — Ты отдал руку за Германию, за фюрера. — Интересно, подхватит ли Пельц этот тон, или, что будет еще многозначительнее, пропустит его слова мимо ушей как напыщенный вздор.
— Да, конечно, — серьезно ответил Пельц. — Не думай, что я когда-нибудь забуду об этом, пастор. Бывает, что люди теряют ногу или руку от несчастного случая. Мне кажется, тут можно просто спятить, что тебе так не повезло. Им нечем даже утешаться, правда? А я не забываю, что помогал спасать Германию… и когда у меня бывает очень уж скверно на душе… иногда среди ночи… я думаю об этом. Ты даже не представляешь, как это для меня важно.
— Конечно, — подтвердил Фриш, подавляя вздох. «Мальчик, обращенный в сладостную для него веру, — с грустью подумал он, — и каких только глупостей он не воспримет! Паука, лангуста, волка нельзя ввергнуть в такие заблуждения, как человека. У них нет души, их нельзя ни возвысить, ни одурачить».
— И все же, Эрнст, — произнес он вслух, — жизнь нельзя строить только на том, что однажды ты выполнил свой долг, не правда ли?
— Именно, Якоб, к этому-то я и веду. — Пельц слегка покраснел. — Каждому… каждому человеку нужна своя женщина. Понимаешь, что я хочу сказать, пастор?
— Конечно.
— Раньше я нравился девушкам. — Это было сказано почти равнодушно, без всякого хвастовства.
— А теперь разве нет, Эрнст? Ты молодой и красивый. Этого война у тебя не отняла.
— Война отняла у меня больше, чем ты думаешь, — мрачно возразил Пельц. — Слушай, Якоб, вскоре после приезда сюда я познакомился с одной девушкой. Она живет на ферме, на другом конце деревни. Мы… ну, словом, я ей понравился, и она мне все позволяла. И мне тоже она очень нравилась. Я и подумал: «Чего ждать? Может, я и не найду такой, чтобы понравилась мне еще больше». Ну, я и сказал: давай, мол, поженимся.