Крест и стрела - Мальц Альберт. Страница 76

— Слушай, — перебил Хойзелер, — мы не малые дети. Думаешь, мы будем стоять сложа руки и спокойно смотреть на саботаж?

— Ты меня не перебивай, друг. Что мне велено вам сказать, то я и говорю… Если заметите что-нибудь подозрительное, должны сейчас же доложить.

— Скоро ты кончишь? — сказал Хойзелер. — А то мне еще нужно сбегать в уборную.

— Третье: мы должны следить за темпом работы, особенно там, где оплата производится не с выработки. Поляки будут делать попытки затянуть работу. О таких случаях необходимо докладывать.

— А не лучше ли надавать им по шее? — весело спросил Руфке. — Это на всех языках понятно.

— Четвертое и последнее, — продолжал Келлер. — Мы обязаны следить, чтобы в период обучения производительность не падала, поэтому, обучая пленных, необходимо строго наблюдать за каждой операцией. Иначе завод целый месяц будет выпускать бракованную продукцию, а это недопустимо…

— Это зависит от того, — сказал Хойзелер, — рабочие они или крестьяне. Они когда-нибудь работали на заводе?

— Об этом нам ничего не сказали. Наверно, там есть всякие.

— Черт возьми! Не желаю я обучать деревенщину! — с отвращением сказал Хойзелер.

— Обратите внимание, кто это говорит, — заметил Пельц. — Хойзелер, торговец скобяным товаром! Ты же сам хвастался, что три года назад в первый раз в жизни увидел завод. Разве тебя не пришлось учить?

— Да, но я же немец, а не поляк, — с жаром возразил Хойзелер. — Или, по-твоему, это одно и то же?

Вилли уставился на Хойзелера. «Я немец, а не поляк» — эти слова точно обожгли его. В тот вечер, идя с Руди по дороге, он вдруг остановился и с тоской воскликнул: «Неужели тебе это кажется смешным, Руди? И тебе ничуть не стыдно? Разве ты поступил бы так с другими женщинами? А что, если другие так же поступят с твоею матерью?» И Руди пришел в ярость. «Ты что, спятил?! — закричал он. — Сукин сын! Ты просто пьян. Вздумал равнять немку с француженкой! Уж не хочешь ли ты, чтобы я одинаково уважал и французскую диверсантку и свою родную мать?»

Да, Руди, по-видимому, был искренне оскорблен, так же как оскорблен сейчас Хойзелер. Вилли переводил взгляд с Хойзелера на Руфке, с однорукого Пельца на Келлера. «Да, — шептал он про себя, — вот так обстоит дело. И тут гниль. Немец, а не поляк. С поляком или француженкой можно делать что угодно и не видеть в этом ничего позорного».

Он глядел на своих товарищей, и внезапно ему предстало странное и страшное видение: эти разные лица, разные голоса слились в одно лицо и в один голос — лицо ухмыляющееся, прищелкивающее языком… И этот язык выговаривал слова: «Я же немец, а не поляк», а лицо ухмылялось. И, глядя на лица товарищей, прислушиваясь к их жесткому смеху, Вилли начал ненавидеть их ярой, всепоглощающей ненавистью, вспыхнувшей в сердце его, как пламя. И в то же время он почувствовал себя чужим среди них и бесконечно одиноким. Он стал глядеть на другие столы, надеясь найти лицо без ухмылки, лицо, которое было бы грустным, глаза, которые встретили бы его взгляд, как бы говоря: «Это гниль, я согласен с тобой». Но он нигде не видел таких глаз; вокруг него были лица, которые ничего ему не говорили. И на него вдруг нахлынул страх и отчаяние, ему стало жаль себя до слез.

За окнами вдруг раздался крик: «Эй, пленных ведут!» В огромной столовой поднялся шум. Рабочие вскочили с мест и побежали к двери.

— Идем! — возбужденно крикнул Пельц. — Посмотрим, с кем нам придется работать.

— Заранее могу сказать, ничего хорошего не увидите, — сказал Хойзелер, подымаясь со стула. — В прошлую войну я был на Восточном фронте. Это такие тупицы, каких еще свет не видел.

— Ну, Вилли, — сказал Келлер, когда они вышли, — как ты живешь, Вилли?

Вилли хмыкнул. Ему страстно хотелось сказать: «Ты мне всегда был симпатичен, Келлер, неужели даже ты не видишь, что всех разъедает гниль?», но он побоялся.

— Знаешь, недели две назад мы видели тебя в деревне с твоей бабенкой. Мы здорово подвыпили, поэтому я сказал ребятам, чтобы они к тебе не приставали. Не хотелось тебя смущать, понимаешь. — Он толкнул Вилли локтем в бок. — А бабенка хороша, тебе повезло.

— Мы собираемся пожениться, — внезапно сказал Вилли. — Я переезжаю к ней на ферму.

— В самом деле? — Келлер хлопнул его по спине. — Рад за тебя, Вилли. Желаю тебе всякого счастья. Но, слушай, ты уверен, что Баумер разрешит тебе оставить молот? Ты же ценный рабочий, сам знаешь.

— Да, — пробормотал Вилли, — я уверен. На фермах тоже нужны люди. А раз мы поженимся…

Он не докончил. Приглушенный говор в толпе рабочих, собравшейся перед столовой, внезапно утих. Появилась первая партия поляков.

Их было около двадцати; впереди и сзади колонны шагали эсэсовцы с автоматами. С каждой стороны тоже шел эсэсовец с револьвером на боку и толстой кожаной плеткой, свисавшей с петли вокруг запястья.

Поляки шли молча, и так же молча смотрели на них немецкие рабочие. Пленные, в большинстве своем крупные, широкие в костях крестьяне, были все, как один, обриты наголо, у многих кожа на голове шелушилась и была покрыта болячками. Они не смотрели ни вперед, ни в небо, ни друг на друга — только себе под ноги. Лица у них были давно не мытые, изжелта-бледные, изможденные, на шее отчетливо проступали жилы. Они с трудом волочили одеревеневшие ноги, потому что пять дней их не выпускали из вагонов для скота. Одни шли босиком, другие — в рваных опорках, у некоторых ступни были обмотаны тряпьем. Одежда их состояла из рубашки и штанов, на груди была нашита желтая буква «П» — знак принадлежности к низшей расе. Поравнявшись с толпой, никто из них не поднял глаз, не повернул головы, не переглянулся с соседом. Все упорно смотрели в землю и молча шли вперед.

Даже не зная никаких подробностей, нетрудно было догадаться, почему эти пленные плелись, не глядя по сторонам. Вилли сразу понял все. Эти сгорбленные, безмолвные, еле двигающиеся фигуры говорили о вопиющей правде: о том, что после трехлетнего плена у одних душа была опустошена, выжжена страданиями — они не сознавали, где они, да, впрочем, им было все равно и поэтому, как все забитые люди, они не поднимали опущенных глаз; других же тяжкое рабство только закалило — они точно знали, где находятся, и в их сердцах трепетала такая ненависть, которой не выразить в словах, — эти тоже глядели в землю, боясь, как бы глаза их не выдали.

Но не успели пройти мимо первые ряды пленных, как Вилли отвел от них взгляд и стал смотреть на своих соотечественников. Какие мысли проносятся сейчас в их мозгу? На этих надменных лицах ясно написаны презрение и насмешка. Ему уже было знакомо выражение этих лиц, они как бы заявляли: «Я немец, а не поляк» — и самодовольно ухмылялись. А что же другие — люди с застывшими лицами и ничего не выражавшими глазами? Что прячется за этими глазами — жалость или просто равнодушие? Быть может, среди них есть и такие, которые стиснули зубы, которые так же, как и он, считают бесчеловечной подлостью изнурять людей голодом, как этих поляков, и гнать их на работу под дулом револьвера, точно рабов.

На электростанции завыл гудок, призывая всех — и немцев и поляков — спешить к станкам. Вилли вздрогнул, как от удара. Он почувствовал, что у него начинают трястись руки, и торопливо пошел вперед. «У эсэсовцев есть плетки», — подумал он.

«Скорей, скорей, — выл гудок, — машины вас ждут!»

2

Почти все пленные были назначены на завод, но в этот день после обеденного перерыва в кузнечный цех направили лишь несколько человек. Их поставили на черную работу, — так приказал директор Кольберг, предварительно посоветовавшись с арбейтсфронтфюрером Баумером. Машинное оборудование кузнечного цеха было одним из самых ценных на заводе, поэтому Кольберг счел необходимым тщательно проверить всех поляков, назначенных в этот важнейший цех. И хотя в других заводских помещениях на каждые десять пленных полагался один эсэсовец, в кузнечном цехе к тридцати полякам было приставлено пять: трое эсэсовцев с револьверами и ременными плетками внизу и двое с карабинами вверху, на галерейке.