Чёрный лёд, белые лилии (СИ) - "Missandea". Страница 32

― Тихо, не паникуй!

В ответ снова раздался только истеричный, загнанный шёпот:

― Мне нечем дышать, я задохнусь, здесь нет места, боже, боже, боже…

Жутко до дрожи, до сковывающего паралича.

― Не смей отключаться, поняла?! Не смей терять сознание, Соловьёва!

― Пожалуйста, только не оставляйте меня… ― она цеплялась за телефон, словно за спасение, вкладывая в тихие всхлипы одно единственное умоляющее «останься со мной», и всхлипывала, и падала, и терялась, сдавалась, цеплялась снова…

― Всё будет хорошо, ― вдруг тихо пообещал он ей самую отвратительную ложь на Земле.

― Скажи мне ещё раз…

― Всё будет хорошо. Не больше сорока минут, Соловьёва, ― сказал он в притихший телефон.

― Соловьёва?

Гудки.

Выдох.

Телефон сержанта полетел на камни.

Когда из-под чёртовой балки до смерти напуганные бомбой медики достали бесчувственное тело в порванной и измятой шинели, он не поверил. Его как-то резко повело в сторону, от дикого напряжения последних часов, наверное, и только Назар, оказавшийся рядом, поддержал Антона, не сказав ни слова.

Они, по указанию сапёров, как и все рабочие, стояли на расстоянии метров тридцати, уже за оградительной лентой. Может, поэтому тело Соловьёвой показалось ему таким маленьким, худеньким и несчастным.

Он обещал ей, этой так и не дождавшейся помощи девчонке с россыпью коричневых веснушек на бледном лице и светлой ненавистной лилией над бровью. Обещал ей её «хорошо». Сдержал ли он своё обещание?..

Назар потянул его в сторону кареты скорой помощи, но Антон качнул головой. Представил на секунду: белые коридоры больницы, писк каких-то мониторов и она ― среди проводков, пластырей, бинтов, катетеров...

― Мне там делать нечего, ― выдохнул и бросил взгляд на наручные часы: без пятнадцати четыре. Часа через три уже будет светлеть.

― Поехали домой, Назар.

Мию, занявшую кровать, они не разбудили.

― Даже нечем напиться, ― устало фыркнул Антон, открывая все кухонные шкафы подряд, облокотился на барную стойку и спросил у Назара, сидящего рядом: ― Есть сигареты?

― Неа, ― скривился он. ― Ты же бросал, а?

― Вроде того.

Никотиновый пластырь. Немного подумав, наклеил второй и третий.

― Есть будешь? ― спросил Антон, обшаривая поочерёдно всю посуду. ― Есть макароны и сосиски, замороженные, правда.

― Давай, всё пойдёт, ― Назар усмехнулся, махнул рукой и прикрыл глаза. Поставив еду греться, Антон опустился за стойку рядом с Максом. Почувствовал тёплое плечо, слегка улыбнулся в сомкнутые у подбородка руки, заговорил устало, несколько сонно:

― Иногда думаю… Почему всё не так, как раньше? Кажется, только закрой глаза — и проснёшься на КМБ. Ты храпишь рядом…

― Это ты храпишь, ― хмыкнул Назар, чуть слышно улыбнувшись.

― Ага, конечно, нечего на меня сваливать.

― Ты-ты, ― многозначительно поднял брови Макс.

― Майор орёт, парни в самоволку бегают, по выходным приезжает Мия... И Лёха иногда.

― Сильно скучаешь? ― Назар наклонил голову влево и не смотрел. Всегда делал так, когда спрашивал что-то важное.

― Да. Не знаю. Не особо. Уже нет, наверное, ― сказал он, усмехнувшись ходу своих мыслей. ― Ничего уже не чувствую...

«Я уже ничего не чувствую», ― заполошно шептала Соловьёва в трубку, цепляясь. Не за неё. За него.

― Боже, Макс, с тех пор, как я видел тебя в последний раз, случилось столько всякой херни, если бы ты знал, ― качнул он головой и поймал спокойный, уверенный взгляд. ― Если бы я мог рассказать...

― Я знаю, ― тепло улыбнулся Назар, вставая и приоткрывая крышку кастрюли. ― Всё я про тебя знаю, деточка. И не жду от тебя ничего... Если ты не можешь рассказать ― я не стану спрашивать.

― Спасибо, ― едва слышно. ― Не знаю, когда я стал такой задницей. Мне ничего не жаль, и само ощущение того, что меня нельзя осчастливить, или разжалобить, или сломать ― оно радует. Это не особо нормально, а? ― усмехнулся, уставившись в вываленные Максом на его тарелку макароны. ― Всё равно. Пусто... Странно, обычно люди ломаются, а я… Не знаю. Безразличен, что ли. Совершенно пустой, ничего нет, понимаешь? Любая боль ― это облегчение, потому что это хоть что-то... ― они молчали с минуту, не ели.

― Как думаешь, почему всё так херово?

Макс хмыкнул, тыкая пластиковой ложкой (вилок не было) в длинную макаронину.

― Может, мы просто выросли?

В половину седьмого утра Смоленское кладбище дышало покоем. Первое декабрьское утро в этом году ― промозглое, серое, лишённое всяких красок. В Петербурге снова лёгкий туман, охватывающий всё вокруг; надгробия расплывались.

Они шли по усыпанной гравием дорожке рука об руку, оба ― в сером; казалось, это место просто не терпит другого цвета. Оба темноволосые, чуть загорелые и всё-таки какие-то серо-бледные. Оба ― смертельно усталые.

Он нёс в руках букет светло-розовых лилий, она ― жёлтых тюльпанов. Перед накренившейся часовенкой ― поворот налево, потом ещё один, по заросшей траве, через гущу чахлых деревьев. Кажется, они почти забыли друг о друге ― помнят только о небольшой могилке с белым мраморным надгробием, перед которой через несколько минут упадут на скамейку. Оба думают и ещё кое о чём: тропа к могиле скоро зарастёт, трава совсем заполнит эту часть кладбища, ведь могил всё больше, ведь идёт война… Но им дорогу никак не забыть.

Им обоим есть о ком плакать и о ком вспоминать.

Когда перед ними возник белый надгробный камень, Мия положила голову на его плечо.

― Какое здесь всё чистое, ― прошептала она.

Сердце сжала знакомая боль. Она и правда принесла облегчение. Значит, он ещё жив.

Цветы заняли законное место возле белого надтреснутого камня. Аккуратно наклоняясь и раскладывая их, Антон тихо, совсем неслышно, напел знакомый мотив и почувствовал, как голос уносит ветер. Неужели он ещё не разучился петь?..

Сидя на четвереньках и перебирая лепестки лилий, он поднял глаза.

Калужная Людмила Константиновна

20.11.1970 ― 05.05.2001

― Здравствуй, мама.

― Ну, Милочка, он просто упал с дерева, с кем не бывает? ― смеётся отец, подхватывая Антона на руки и кружа по комнате. Семилетний Антон хохочет, за окном расцветает майская сирень, в комнате пахнет яблоками и цветами, и жизнь прекрасна, думает Антон, и прожить бы как можно дольше! Мама смотрит обеспокоенно, но улыбается тоже.

Отец заставляет много учиться и уезжать на всю неделю в этот ненавистный интернат и его, и Лёшку, но зато никогда не ругает за драки и выходки. Мама только всплескивает руками, и по выходным, когда они возвращаются домой, сажает Тошу к себе на колени и играет ему на большом белом рояле что-то печальное и светлое, и напевает колыбельную про Христа, ослика и Марию, а голубые занавески их загородного калининградского дома треплет весёлый весенний ветер.

Жизнь прекрасна, думает Антон. И у них она вся впереди.

― Её смерть убила папу, ― тихо вздохнула Мия за спиной. Антон качнул головой.

― Он ошибся.

― Ошибся?.. В чём?

― Во всём, Мия, ― отрезал он.

― Легко тебе говорить, ― начала она чуть обиженно, и он развернулся слишком резко. ― Прости... Я слышала... Слышала, что из твоей роты в живых осталось одиннадцать...

― Он ошибся, Мия. Помнишь, что с ним стало? ― слабо улыбнулся он, закрывая глаза и касаясь рукой холодной земли. ― Он забыл её. Она для него умерла. Совсем. Её не стало, и он похоронил её не только в земле, но и в душе. Её не стало для него. Совсем. А она ведь есть...

― Это так серьёзно, Саша? Ты уверен, что нужно ехать? Мне жалко дом, ― Антон стоит в дверях и видит, как напряжено мамино лицо.

― Боюсь, что да. На днях, Милочка. Я сейчас поеду, а за вами пока присмотрят ребята, они всё время рядом, ― папа целует маму в лоб.

― Да уж, мы точно подопытные крысы, ― мама морщится. ― Я за детей боюсь... Когда же все это кончится?

― Скоро, Милочка, скоро. Всё пройдёт, родная.

У папы такая красивая форма! Антон тоже хочет работать в ФСБ, когда вырастет. В ответ на это папа смеётся, треплет его по волосам и говорит, что нужно учиться хорошо, очень хорошо.