Полёт совы - Тарковский Михаил Александрович. Страница 14

Он сидел за столом перед открытой тетрадкой. В пузырьке стояли фиолетовые чернила и рядом кружка с горячим чаем. Дымок вился туманной спиралью.

— Слушаю. Да!

— Сергей Иваныч! — раздался взволнованный женский голос. — Это Наташа Щелканова. У вас фонарик есть? Бежите! Бежите на берег! Там Мотя Степанов… Под Тимкиной Коргой… Мой поехал на лодке… Надо встретить… Агашка прибежала… Неладно там…

Сергей порывисто и по-ответственному быстро оделся: куртка, большие сапоги из лёгкой пористой резины. Стоявшие наготове, они даже будто потянулись к ногам, как трубы. Шапка, фонарь на лоб… По длинной крутой лестнице, потом по тропе меж камней Серёжа спустился на берег, пологим галечником сходящий к воде. Там ещё никого не было.

Чем больше возвышался, оставался дальше за спиной угор с невидным посёлком, тем сильнее Серёжа лишался тыла и принадлежал воде, чувствовал её иную плоть, иную тектонику, в которой и звуки, и запахи, и расстояния жили по своим законам огромной и дышащей плоскости. Чем ниже спускался к границе, к холодной и кромешной черте галечника — тем сильнее ощущал отрешающее действие, пронизывающее излучение этой поверхности… Несмотря на то что вроде бы спускался вниз, едва он достиг границы, едва слился с уровнем, лежащим вкруг на десятки вёрст, — как всё, что за спиной, провалилось, ушло за горизонт, и остался человек на кромке, как на вершине. И живая трепетная мгла, прошивающая до костей…

Каждый раз он вспоминал о подобных ощущениях как об откровении, потому что не может хранить память такое смешение запахов, дуновений, плесков… Нельзя быть настолько пронизанным тишиной, в которую вслушиваешься, проваливаешься, и она расступается, расслаивается на столько звуков, звонов… Позывка-стон невидимого куличка, шелест севшего табунка утиного… Всё невидимое, всё наощупь, на доверии. На тайне.

Из-за спины, от посёлка тянул восток. Рябь будто из ничего завязывалась в отдалении от берега, но ниже, от устья Рыбной, где берег сходил на нет и не защищал от ветра, негромко, но мощно и раскатисто шелестела волна. Сергей подошёл к своей лодке, поболтал холодный бачок, который тоже был частью ночного стылого и внимательно-сырого мира. Бродя по мокрому галечнику, он старался ступать осторожно, сдерживать мерный сырой хруст. Вслушивался, меняя направления ходьбы, ловя угол простора. Казалось, особо удачно повернувшись, что-нибудь наконец уловишь. Вдали вроде бы завязался звук мотора… то пропадая, то исчезая. То вдруг усилился, а потом снова зазвучал тише и вдруг неожиданно загудел уже рядом и ближе, чем думалось. Подлетела тёмная стрела лодки. Ткнулась в шуме догнавшей волны. В руки Серёжи из лодки выскочила Агашка под Тёмин крик:

— Сюда давай!

В лодке лежал, как труп, голый, в трусах ледяной человек, которого Сергей сразу не узнал, хотя и понимал, что это Агашин отец — настолько он имел другой облик, усугубляемый мёртво-голубым светом фонарика… Мотя был напряжённый, как доска, как мокрый ледяной балан, топляк… Чёрная щетина, волосатая грудь, крылатые завитки симметрично узорятся к серёдке грудины. Сергей сорвал с себя куртку. Матвей пошевелился и еле проговорил:

— Я умер.

Втроём вытащили его на нос, где Матвей начинал складываться пополам от приступов крупной дрожи.

— Давай одеваем! Час бултыхался!

— Давай, Тём. Лодку сам вытащишь. Сади его мне на закорки. Я его к себе попёр.

Всё происходило одним порывом, быстрые сильные движения, слова, которые сами говорились. Сергей, не чуя дыхания, выпер Мотю, тяжёлого и клещами сжавшего его тело, к лестнице, а потом выжимал его, вытягивая, цепляя рукой за перила, как лебёдкой. Агаша побежала вперед и открыла дверь, он втащил Мотю в избу и свалил на кровать.

Мотя лежал, заволакивая на себя покрывало, руки сгребали всё, что попадалось. Он только приходил в себя. Дохнул, и от него нанесло перегарчиком. Он был как холодный замытый топляк с песочком в трещинах, он был частью реки, гальки, тины, стыни, которое его тело в себя натянуло. Речная толща уже начала равнодушно его перерабатывать, перетирать, возвращать камню, песку, гальке.

Давящая ледяная стихия пропитывала тело миллиметр за миллиметром, и оно становилось спокойным и таким же равнодушным, будто чужим, с тем особым холодом, который так поразил Серёжу у лодки. Целый час со всех сторон в Матвея вдавливалась река, и он отступил в самую сердцевину-середину себя, и ему всё трудней становилось говорить с миром через наросший настывший панцирь. Когда ужавшийся почти до ребёнка или старика живой ещё человек пытался докричаться до людей, голос продирался сквозь ткани судорожно и издалека. Он пролепетал медленно и откуда-то изнутри:

— Я замёрз, Серьга, чо я так замёрз?..

Зашёл Тёма с бутылкой водки:

— Держи! Я пошёл на дизельную, у меня дежурство.

— Да у меня есть. Ну погоди… Агаша, беги домой, тащи одежду батину! Только мать не пугай, — Серёжа хотел отправить её, чтоб не слушала. — Да как всё вышло-то?

— Не говори ничего, поняла? Скажи, оборвался.

— Обожди, давай позвоним ей. — Серёжа взял трубку: — Валентина Игнатьевна, это Сергей Иваныч. Тут Матвей оборвался в воду маленько, сейчас Агаша прибежит. Он у меня. Вы одежду сухую приготовьте. Да нет, нет, зачем? Не волнуйся, всё нормально, подсушится и придёт. Не за что.

Агашка убежала. Всё это время она ничего не говорила, только смотрела на отца во все глаза. Веки были красными, взгляд напряжённым, а лицо осунулось и казалось резче, суше и взрослей.

— Ну, что там было-то?

— Агашка прибегает, кричит: «Папа тонет!»

Мотя был самый обычный деревенский мужик, трудовой, а главное — очень коренной, местный, такой же крепкий, как здешние камни, лиственницы, корнями цепляющиеся за скалу, весь скроенный таким, чтобы устоять на этой ветровой, вьюжной, базальтовой тверди. Мужественность, звенящая и естественная неотёсанность словно уравновешивали полную отёсанность Валентины Игнатьевны, её официальную огранку. Серёжа с добрым любопытством пытался представить, как они дома разговаривают, обсуждают хозяйство, потому что со стороны они совершенно не подходили друг другу. Валентина Игнатьевна расслабленно чувствовала себя в Мотиной защите, кроме тех случаев, довольно, впрочем, нечастых, когда он кратко загуливал. В тайге он не пил, но дома, пока жены нет, тихонечко прикладывался, причём особо не шалил, и иногда было даже трудно определить, пьяный он или нет. Валентина Игнатьевна тренировалась в определении его по телефону, знала, когда он даже полстопки пригублял у товарища. Звонила в момент, когда он выдыхал и только собирался закусить.

Мотя тянул домашнее хозяйство с абсолютной врождённой лёгкостью. Без всякого оттенка напряжения. Был он вообще какой-то… врождённый. Коренастый, резковато-ухватистый. Плотный. Породистый сильной мужской породой… Тёмной масти чуть с отливом в прозолоть, стриженный бобром, обильно-щетинистый. Голос резкий, низкий. Лицо плотное. Кругло-квадратное. Все части, черты крупные, напластаны густо, уверенно. Курносый нос, вздёрнутый, упрямый, ноздри продолговатые, длинные, брови, сросшиеся в прямую черту, веки толстые, ресницы выгнутые, будто чуть мокрые. Глаза чуть прикрытые, в лице что-то кубинское… Пока не подымет глаза, которые оказывались серые в зелень. Когда толстые веки опущены — немного капризное выражение, брови, наоборот, высоко подняты, и получается больше расстояние между веками и бровями. В жизни сдержанный, немного недовольный, мрачноватый. Когда выпьет — сдержанность выходит, будто он сам устаёт от резкой своей хватки.

В тот вечер после злополучной встречи с Дон Карлосом Матвей не сумел себя пересилить и, дома продолжив гулянку, поехал с Агашей на косу тугунить. Тугун, как и многая рыба, идёт к берегу в сумерках, поэтому на тоню встают с вечера. Они сделали несколько замётов и уже отрыбачили. Матвей отвязал верёвку от лодки и по хмельной бесшабашности легонько подтянул лодку и, повернувшись спиной к реке, возился с лежащим вдоль берега неводом. С фонариком они выпутывали из невода ершей, шершаво-топырливых, с лилово сияющими глазами. Если оставить — собаки выгрызут вместе с неводом.