Полёт совы - Тарковский Михаил Александрович. Страница 15

Река Рыбная впадала в Енисей под острым углом, и через косу тянул с неё крепкий восток, оказываясь на Енисее отбойным. Если стоять спиной к косе и лицом к Енисею — ветер лупил в спину через косу с простора Рыбной. Рябь на Енисее начиналась прямо от галечника. Вдруг Агашка закричала:

— Папа, лодка!

Лодку отбило ветром от галечника и тащило в реку. В темноте она еле виднелась. Пока Мотя снимал сапоги, штаны с широким офицерским ремнём и ножом, её оттаскивало и в реку и одновременно уносило течением вниз — и она моментально оказалась ниже острия косы напротив устья Рыбной. Мотя добежал до этого острия и бросился в воду. Через какое-то время Агашка услышала далёкие крики:

— Агашааа, доча! Бежи! Бежи, доча, в деревню! Не выплыву! Бежи! Бежи, моя!

— Папа, не умирай! — истошно закричала Агаша и ринулась в посёлок, до которого был почти километр, постучалась к Серёже, потом к Тёме.

Тёма оказался дома и вместе с Агашей помчался на выручку. Шансов найти в полной темноте посреди огромной реки тонущего человека почти нет. Тёма ехал, время от времени глуша мотор и слушая. Так повторялось трижды. Тёма уже решил повернуть, но встал в четвёртый раз: «Агашка, кричи!» Агашка закричала: «Па-па-а-а-а!» Раздался далёкий ответ.

Мотя еле барахтался в километре ниже устья Рыбной и примерно в полукилометре от берега. Когда подъехали, он уже «курялся» — нырял и выныривал. Сначала он выставил руку, как веху, а потом, из последних сил рванувшись вверх, обнял снизу нос лодки и замер железным замком, придя в полузабытье, как бывает, когда спасли. Тёма перелез на нос, попытался расцепить Мотины руки, но того свело мёртвой хваткой. Тёма тогда дал ему по ушам ладонями, отодрал руки и перевёл под борт, как балан. Стрижен Мотя коротко, и за волосы было не ухватить. Тёма еле подхватил его за шею и за трусы и перевалил. Тот свернулся калачом. Тёма накрыл его своей спецовкой и велел Агашке ложиться рядом и греть.

Тёму распирало возмущением от того, что учудил Мотя, восхищеньем его же живучестью и тем, как умудрился найти его ночью посреди реки.

— Ладно днём, а то, прикинь, ноччю. Ноччю! Да и вода-то ни хрена ни кипяток! А он, я те грю, курялся уже… Был бы трезвый, давно к налимам ушёл бы! Хе-хе… От дела! Ладно, пошёл.

Мотя, всё тянувший, по-звериному загребавший на себя покрывало, дрожал мелкой дрожью и просил ещё укрыть его, повторяя: «Что ж мне так холодно?» У Сергея был спирт, он смочил им конский вязаный носок и долго растирал ледяное и сырое особой плотской тяжестью тело — крепкое, щетинистое, твёрдое, как бывает твёрдым мокрый песок. Грудь с узором волос, с красно-синим кровоподтеком — следом от борта лодки, дюралевой ребровины, через который его перевалили. Потом Сергей надел на него эти самые грубые конские носки, отцовские ещё, почти музейные, привезённые из города.

Глаза у Моти были полузакрытые и будто уменьшившиеся. Серёжа никогда к нему особо не присматривался и толком его не помнил… Сейчас видел его сильное, заросшее тёмной щетиной очень курносое скуластое лицо, с припухлыми, будто всегда заспанными глазами, со сросшимися бровями, со складками по подбородку, по щекам, которые тёмная щетина повторяла, послушно складываясь, заминаясь, по ложбинам.

Серёжа влил в него водки и всё растирал шерстяной рукавицей. Тот начал оживать, но был таким же ледяным и так же трясся. Видя, что водка не берёт, Серёжа заставил Мотю выпить стопку чистого спирта, которую тот принял, не заметив и не поперхнувшись: засевшая внутри стынь поглотила жгучую жидкость, не заметив. И снова тёр и тёр. На третьей стопке спирта Мотя как-то по-жизненному отозвался, потом вдруг попытался приподняться, но лёг опять. Потом всё-таки сел. Серёжа напялил на него шерстяной свитер и штаны.

Прибежала Агашка, принесла одежду. Мотины глаза чуть заблестели, расклеились, он огляделся, приподнялся на локте:

— Я где? Я у тебя Серёг? — скрипуче прокряхтел: — О-о-о…

— Ну как, согрелся?

— О-о-о… — Он увидел Агашу, и что-то в нём стало происходить: — Доча, ты? — говорил он низко. — Ты здесь? Хорошо. А я, Серёг… Я в рубашке… В рубашке родился, Серьга… Эта она. Доча… Она спасла… Я же дурак, дурак… Я в воду за лодкой, а там ково… Не видать ниччо… я гребу, а она ни на грамм, потом вобщэ закрутился, вобщэ ничего не вижу, где берег, где чо… Она как закричит: «Папа, не умирай!» О-о-о, Серёга… Доча… Если б не доча…

— Да конечно, в такую даль бежала! — рвалось из Серёжи. Снова и снова он представлял, как она бежала, а в ушах — крик отца, уносимого течением. Казалось, этого невозможно вынести, и оно чудовищно не вязалось с Агашкой, такой весёлой и всегда улыбающейся.

— Да ково бежала… Бежала… Не то… Не то! — Возмущение непонятливостью пробилось сквозь дрожь. Голос тоже ещё только отходил, и его ломало, вело: — Ты понять не можешь! Я плыву, а лодку отбивает, всё, уже сил — всё. A-а, думаю, да хрен с ним… И такая как… сказать-то… апат-тия напала…

Инородное слово, ещё и произнесённое по-сибирски, «апаттия», будто переродилось, тоже прошло закалкой стыни, подчеркнуло дикость произошедшего.

— Аппат-тия такая поймала, что я как это… как сказать-то… ну… Ну? — Он затряс рукой, требуя помощи… — Ну как это? Ну будто… — Слова тоже настолько перестыли и отсырели, что еле шевелились, не подбираясь. «Апаттия» не давало ответа, раздражала чужеродностью, сердила, а он не мог подобрать замену: — Ну! Ну, я будто… Что? — Он помогал рукой.

— Сдался!

— О, «сдался»! Молодец! Серёг, молодец. «Сдался»! — обрадованно вскрикнул Мотя и ухватился за это слово, как за лодку. — Я сдался… Да пропади оно всё… Какая хрен разница… А как вспомнил: «Папа, не умирай!» Как вспомнил! И сррразу ка-ак даст! Думаю, врёшь! Вр-рёшь! Не на того напали! Мотьку не взять! О-о-о, чо ж холодно-то так!.. Окол-лел… А я — всё, Серёг — всё, смирился… Хрен, думаю, с ним, одним дураком меньше… А как дочу вспомнил… Её… вспомнил… э-э-э-э… — он замотал головой. — А ты говоришь — бежала… Бежала-то понятно… Я-то не про то…

Мотя сжался сморщился, лицом… Но слёзы, видать, тоже застыли и не текли. Он сбросил покрывало. Сел, скрестив ноги, разваля колени.

— Серёг, курить есть?

— Папа, вот в куртке. — Агаша достала и протянула пачку.

Матвей сел, закурил. Руки ещё тряслись, пальцы не слушались. Он уронил сигарету и прожёг покрывало.

— От… ёлки!..

Какая-то механическая часть Серёжи, отвечающая за матчасть, вскипела досадой за вещь, но он, пришикнув на неё, сказал спокойно:

— Да ладно.

— Серёг, я сегодня второй раз родился. — Слова эти, на бумаге такие обычные, в его устах, с его своеобразным, здешним выговором, интонациями и тоном представляли собой нечто совсем особое, такое же природное, заповедное, дикое, как и всё остальное. — Прикинь, Серёг… Я поплыл и догнать не могу… А как понял, что не могу… смотрю — мне уже что до берега, что до лодки… я уже думал всё, уже всё. А я уж на середине Рыбной… А с неё самое течение… Ещё же дожди шли… Я днём-то видел, вода аж горкой на серёдке… Всё, думаю. А и хрен с ним… В общем, уже… — Он снова просил Иваныча подобрать слово:

— Сдался.

— Сдался! А как вспомню дочу: «Папа, не умирай!»

Мотя согревался, отвоевывал обратно своё тепло, и ледяная короста, панцирь отступали. Он уже вернулся в свою рубашку, у него ничего не ломило, не болело. Он сидел с ногами, опершись на локти. Лицо ожило. Только веки были опухшими и подсохлыми одновременно. Живо поблёскивая глазами, он вдруг взял пустую стопку и протянул Серёже:

— А я ведь первый раз у тебя… в гостях… Наливай! Серёг! У меня день рожденья сегодня! Серёг! Ничего, что я у тебя тут? Доча, иди ко мне… У меня день рождения сегодня! От дур-р-рак! От дур-рак же пьяный… Везёт дуракам да пьяницам… Серёг, а ты меня донёс! Донё-ё-ёс… Х-хе… Дай Бог! Дай Бог здоровья! Слушай, дай я тебя обниму… Серьга… М-м-м…

Он сгрёб Серёже голову, очень сильно, тисочно, как струбциной, и поцеловал куда пришлось, куда-то в верх уха. Серёжа почувствовал, как и в нём дрогнуло что-то, и только отрывисто крякнул. Агаша не сдвинулась и так же сидела, неподвижно и сухо блестя глазами.