Полёт совы - Тарковский Михаил Александрович. Страница 7
— Да что вы такое говорите? Кто же это вам сказал-то? — проговорил я как можно спокойней и прекрасно зная, кто ей это сказал и что это витает в воздухе.
— Нет, — объясняла она как школьнику, но не поднимая ресниц и чуть расширив ноздри, дрогнув ими трепетно, отчего они порозовели: — Добро — нет. Терпимость — да, — и добавила, повысив тон и ставя точку: — Только так.
— Да вообще-то ровно наоборот, Лидия Серге-ев-на, — прочеканил я ледяно её отчество. — Только добро и любовь. И полное неприятие зла. Отпор всему, что угрожает этой любви… Всем безобразиям и извращениям… Всему, что угрожает нашим многовековым истинам. Какая терпимость?! Когда тебя выживают из дома, а ты не сопротивляешься? Всегда представляйте наших предков… Что они скажут… Представьте себе… вот триста лет назад…
— Да какие истины? — Она говорила негромко и словно между прочим. Не особо налегая на слова и с той же улыбкой сожаления о моей безнадёжности. Говорила, будто и не прерывалась с момента предыдущих слов, а мои слова ползли понизу иноязычными титрами. — Триста лет: вспомнили, х-хе… Вы хотите, чтоб мы, как какие-то папуасы… которые когда-то там…
Она замялась, подыскивая слова. Не помню, чем она завершила своё эпохальное выступление, но «папуасы» произнесены были во всей ясности, истинный Крест… В качестве силы тёмной, бесполезной и символизирующей крайнюю степень отсталости и скуки…
Пёстрокрылая таймырская пуночка, по-здешнему «снегирь», чью трепетную спинку я изо всех сил удерживал ладонью, снова забилась-задрожала, не в силах разжать мою руку, но всё больше меня отвлекая и раздваивая. Я взглянул на Валентину Игнатьевну, лицо её было непроницаемо.
— Не понял, кто папуасы — наши предки, в смысле? — сказал я тонковатенько и дробно. — Лидия Сергеевна, вы, видимо, если и вслушиваетесь в мои слова, то не вкладываете в них их же смысла… У меня предложение: вы придёте к нам на урок литературы, и я вам докажу, что наши предки были во много раз менее… папуасистыми, чем мы с вами… Там всё сказано. Или, может, литература зря стоит в программе? Может быть, наша великая литература, младшая сестра молитвы, неправильно учит?
Валентина Игнатьевна посмотрела на часы, висящие на стене, и сказала:
— Друзья мои, уже много времени… И пора бы поставить точку… Но… Э-э-э… Я не могу объяснить, вроде бы всё хорошо, и мы обсуждаем важные проблемы. И глаза у вас горят, Сергей Иванович, и видно, что вы человек неравнодушный. Но всё равно… я вот… я чувствую упрёк. Конечно, всё объясняется тем, что вы молоды… Но вы здесь человек новый и не приобщились ещё к нашей жизни. Я думаю, вы многое откроете, когда будете участвовать… в мероприятиях… в наших выпускных вечерах… Которые для нас всегда итог работы. Я не знаю, как они проходят в городских школах, вам виднее… Но если бы вы знали, сколько на этих прощальных вечерах именно добра, тепла, благодарности, дороже которой, поверьте, ничего нет для учителя. — Её веки покраснели. — И мы как-то умудряемся обойтись без политики, без розни, по-домашнему, и мне кажется, именно вот эта домашняя атмосфера и отличает нашу сельскую школу. Что ещё сказать? Сергей Иванович, мы ценим вашу образованность. Спасибо за вашу эрудицию и за ваш такт. Способность слышать других. И раз уж откровенность на откровенность. Вы тут сказали, что вас покоробило слово «тренинги», а меня, скажу честно… тоже кое-что покоробило… — Она переглянулась Лидией Сергеевной. — Вот я с вами совершенно искренне поделилась ощущением, что меня, наверное, впервые за годы моей работы, отчитали… Но вы, зная специфику школьной жизни не понаслышке, не моргнув глазом продолжили вашу лекцию, нисколько не сменив… формат. Пусть это останется на вашей совести. И в завершение — давайте всё-таки определим главное, зачем мы здесь собрались… Давайте постараемся сделать так, чтобы взгляды каждого из нас, а они могут быть совершенно разными, не мешали общему делу и оставались личным выбором каждого. Ради наших детей. Вы согласны, Сергей Иванович? Лидия Сергеевна?
— Конечно, — сказал я как можно сдержанней, упихивая, уминая веками, глазными яблоками свою птичку, которая ломилась во все окошки моей души.
— Я совершенно согласна, Валентина Игнатьевна, — вступила Лидия Сергеевна. — Есть личное, а есть общественное. Вы, Сергей Иванович, только что говорили про индивидуализм. А сами… как раз его и проповедуете… Как-то не стыкуется.
— Не понял, что не стыкуется? — Я еле сдерживался.
— Вы пытаетесь навязать нам свои взгляды. А взгляды — это только взгляды. И они у всех разные.
— Конечно… Я согласен… — говорил я, изо всех сил стараясь не ввязываться по второму разу.
— Вы сейчас неискренни! Давайте уж тогда расставим точки, тем более нам с вами вместе работать. Умейте признать и свои ошибки… — И она взглянула наконец своими большими и одновременно острыми глазами.
— Хорошо, — сказал я трезво и глуховато. — Какие взгляды? Взглядов нет. Есть факты, отражённые в документах. Группа лиц транснациональной ориентации ведёт целенаправленную замену духовного базиса нашего народа. На фоне удручающей демографии и экономики. Уж куда общественней? При чём тут личное?
Екатерина Фроловна вдруг пропела:
— Нам-то что делать?
Что-то сорвалось в Валентине Игнатьевне:
— А при том, Сергей Иванович, что это всего лишь ваше видение. Конечно слава-те, что оно у вас есть. И хорошо, что этот разговор состоялся, и мы лучше узнали, кто, так сказать, есть ху из ху. Только я вас хочу предостеречь от ошибок, а они у всех бывают, особенно принимая во внимание ваш молодой возраст. Хорошо, что вы переживаете, ищете ответы, и я вам желаю разобраться не только в политике, но и в самом себе, прежде чем делиться своими опасениями с учащимися. И быть оптимистом. Это очень важно, раз уж вы заговорили о традиции. А по поводу взглядов… повторяю, это дело такое… да… — Валентина Игнатьевна уже устала: — И что-то я ещё хотела сказать… М-м-м… — Она замялась, постукивая по столу ручечной подставкой. — У меня бабушка говорила, кочерёжкой пошевели в печке, если вспомнить не можешь… — Чем больше она уставала, тем больше в её речи звучало народных слов. — Да! Как раз к слову бабушка. Как раз бабушка и помогла! Вы вот говорили о религии… Да, у меня бабушка верила. Но я, допустим, атеистка. Меня так воспитали. Так зачем же вы хотите-то всех под одну гребёнку, в один барак-то загнать? Раз уж вы такие добрые-смиренные… то будьте уж… маленько… толерантней…
Если бы она не произнесла этих слов, если бы даже она сказала просто «толерантней» или просто «маленько» — всё бы обошлось. Но в этом кричащем словосочетании настолько обострилось всё происходящее в России, что едва оно выломилось на свет, произошло недопустимое. Конечно же, руки мои не опустились, но одна из них ослабла, и вырвалась из неё шершавая птичка, и стала отслаиваться внутренняя клапанная крышка моего лба, а вслед за ней заедать успокоитель какой-то очень важной цепи наболевшего…
А теперь представьте себе выколоточный молоток, или чекан-бобошник, или даже нет: чеканный пресс с шестизвённым кривошипно-коленным, понимаете ли, приводом ползуна. И что этот кривошипно-коленный привод заел, и ползун работает с дрожью и скрежетом. Вот именно так — тихим, но ледяным и каким-то скрежещущим голосом, че-ка-ня каждое слово, я произнёс:
— Валентина Игнатьевна. Я вас прошу ни-ког-да не произносить при мне таких слов. Извините.
И развернувшись на каблуках, вышел, чувствуя спиной, как пересеклись в замешательстве взгляды Валентины Игнатьевны и Лидии Сергеевны.
* * *
Я вышел на берег, где бескрайний металлический пласт воды вёл бессменную шелестящую работу, переливался, мерцал, перемерял сам себя бессчётными серебристыми перстами. Река образовывала гигантскую подкову, а я стоял в её низу, а на той стороне темнел нитью огромный мыс, а правее и левее его вода терялась в фольгово-дымной бескрайности. Взгляд не мог охватить всю панораму целиком, но если слева направо вести очами, то крыла окоёма загибались книзу, и открывалась шарообразность земной поверхности…