Полёт совы - Тарковский Михаил Александрович. Страница 8

Проще было бы одиночеству без этого простора. Непомерная гладь, облака, мощь места были неоспоримы, но теперь красота будто выбрала якоря и легла в дрейф до поры, пока не решится человеческое. И ранящее отдаление того, что ещё вчера было поддержкой, наливало силой, только добавляло боли, и рвано было на душе.

Я прошёл по берегу и медленно поднялся по бесконечной деревянной лестнице на высокий угор. Серебряная гладь подстроилась чутко, изменила угол, зеркало наклонилось ко мне и стало ещё огромней… Скажи ты мне, свет-зеркало, откуда девица наша красная за несколько лет набралась всей этой дури? Какими ухищрениями, какой подкожной инъекцией накачали её, каким, едри его мать, ботоксом вздули душевную кожицу до полного онемения? И сколько таких Лидий Сергеевн сидят в различных управлениях образования школьного и дошкольного, отделах культуры посёлков, городков и городов с русскими названиями! Оторвавшись от родной земли, лишившись поводырской её защиты, с какой скоростью полстраны, не ведая измены, превратилось во вражьих сподручников-разрушителей? И мне-то каково жить дальше? И что будет, когда нагрянет какой-нибудь обрнадзор и будет пытать меня на рвение в деле воспитания в детях тяги к успешности… А я спою им частушку: «Над округой деревенской ни созвездий, ни планет, и не видно, Достоевскай то ли рантный, то ли нет!» Я точно сорвусь… и прощай, моя чёрная вода, и белые снежинки, и ножевое скольжение между небом и землёй средь умирающих снежинок. Средь умирающих снежинок один, никчёмно-молодой, скольжу на смертный поединок над замирающей водой… И что мне лёд, кусты кривые и чёрной ели остриё, твои ресницы ножевые и имя льдистое твоё, коль гаснут жизненные створы? Прощай, заветная мечта, тайга, предзимние просторы, и жизнь, и смысл, и красота! Прощайте… Прощайте не потому, что я куда-нибудь уеду или не уеду, а потому что снег и вода также станут поодаль и объявят нейтралитет. Конечно же, у меня безотказный аргумент: русская литература, где всё прописано черным по белому. Ох, е-е-если бы они понимали её глубину… То давно бы её прикрыли!

Я дошёл до дому. Печка загудела отчуждённо, будто не я её белил. Прозрачный пакетик из-под травяной заварки медленно пролетел по полу и, плавно, как медузка, изогнувшись, прилип к поддувалу. Мелкое это чудо ещё вчера заворожило бы, как завораживали десятки мелочей, о которых не подозреваешь, живя в городе. В первый мой здешний день в кузове машины я подъезжал с берега к своему дому, стоящему в высокой траве. В бок бил невидимый выхлоп, и напротив него трепетной ямой сминалась трава и вмятина двигалась вместе с нами… А за сутки до этого ходил по палубе… и когда шёл против хода, берега замедляли движение, тянули назад заскорузло, а когда поворачивал обратно, подхватывало небывалой ходкостью. Она складывалась из трёх скольжений: течения огромной реки, движения судна и моего шага. И именно шаг брал на себя всю легкость, скорость и растягивался, летяще отхватывая целый кусок берега. Вот оторвал ногу, занёс, и тебя бросило вперёд, и новая верста волшебно засквозила мимо. Странное и славное чувство…

Сильные и дикие места… Мне казалось, что сила русской земли в них всемогуща, и крепкие люди, жившие десятилетиями труднейшей жизнью, вынесшие и войну, и укрупнение, выжившие в последнем развале, должны только накапливать противоядие к чуждому и дюжий почвенный дух… И что меня, обессиленного войной на городских рубежах, они этим духом подпитают.

Я в сердце Родины. Течёт великая река, до Европы далеко так, что и западный ветер не донесёт её голоса. Вокруг простые вещи — дерево, береста, стайка с козами. Корова мычит. И что, всё это не имеет никакой силы и значения? Что дерево? Что рубленый острог, храм, изба, стайка? Что кринка, берестяной туес, если пришла молодая сильная баба и вылила из них многовековое содержание. Так спокойно, походя, всё отменила, почти не придавая значения — с уверенностью, что именно так и будет. И ведь добро бы нерусская, а то славянка самая… Пустые предметы слепо глядят оболочками, кажется, по самой сочной кедрине стукни — рухнет с пустым звуком и расколется на куски…

Я уже боюсь ступать по этой земле, боюсь открывать рот, потому что каждое слово вызывает спор, раскол, укор. И я иду, будто с опалёнными ступнями, вздрагивая на каждом осколке слова, на каждой неровности смысла, и, требуя любви к этой земле, встречаю лишь непонимание, потому что в наш вековечный мир нагло и бесцеремонно вносят вместо смыслов — их закрайки, пустыри для взращивания бессильных ценностей.

К моему птичьему списку добавилось ещё одно слово — «взгляды». Я всё время ищу слов для удобоваримой подачи простых и дорогих понятий, чтобы доступней перевести на язык мира вещи, смертельно дорогие сердцу, а главное — самому не истаскать, не уронить их, придать им звучание, не вызывающее оскомины, потому что всё справедливое скучно, так как предполагает самоограничение, выбор трудного. Мои же собеседники даже не пытаются подстроиться, рубят как есть. И не потому что такие прямые, а потому что в миру на первом месте — жизненная бывальщина, работа, обстояния, которыми люди живут, а пресловутые «взгляды» в их представлении — дело отдельное и второстепенное, нечто из области разговоров. И вовсе не руководство к жизни, не мировоззрение, управляющее сердцем. Отсюда и путаница. «Я люблю снег… Лёд. Лад. Лиду…» — «Ну знаете, у вас странные взгляды…» Вот и весь спор. И сказ.

Поделом мне. Нельзя переносить ответственность на погоду или местность, просить природу разделить гражданские тяготы… Не ставь её в неловкое положение, пожалей, если любишь, — она же помогала. Да и если честно — ни при чём тут кедрины да покосы с коровами… Сотни тысяч людей в разных концах света доят коров этих и коз, валят лес, добывают рыбу… Помню, как стало обидно, что где-то в Африке ездят на таких же длинных лодках, как у нас в Сибири.

Хотя из географических открытий меня волнует больше всего свежее, последнее, как раз связанное с местом, с новой полосой жизни: это моё раздвоение, одновременное и неожиданное сосуществование Серёжи и Сергей Иваныча. Существование довольно странное, поскольку люди они очень разные и по характеру, и по складу мысли, и даже по манере разговора. Серёжа — такой задира, он всегда говорит первый, причём негромко, но уверенно, видно, что ему легче, как начинающей стороне. Он большой любитель выводить на чистую воду, причём делает это всегда в разной манере. Сегодня тон у него рассудительно-отстранённый, с распорядительским холодком, предполагающим эдакую необсуждаемую прибавку правды к его позиции.

— Сергей Иваныч, не буду делать оглядку на ваш молодой возраст и скажу без обиняков: вы как педагог, знающий не понаслышке о тех особенностях психологии человека, которые в наше… э-э-э-э… гибкое время имеют место быть, должны понимать, что всё ваше нынешнее состояние происходит исключительно от самой что ни на есть жгучей обиды. Обида же, являясь производной от тягчайшего из грехов, а именно гордыни, происходит от непонимания истоков и, так сказать, истории вещей и судеб, которые к ней приводят. И это как-то не стыкуется…

— С чем? — бросил Сергей Иваныч с нарочитой мрачной грубостью, с трудом преодолевая нежелание вступать в разговор, но и всем сердцем желая его.

— Ни с чем. Хе-хе.

— Серёжа, буду откровенен, мне противен твой самодовольный тон. И если я и с тобой говорю, то вовсе не оттого, что нуждаюсь в подобном собеседнике и что не в состоянии поставить тебя на место. Но больно велика честь. Ведь пришлось бы выяснять, на какое именно место, и что это вообще такое «твоё место», действительно ли оно твоё и прочее; в общем, опять заниматься тобой, что мне совершенно не интересно. При этом мне досадно за правду, в которой я не сомневаюсь и которую всегда можно утопить в демагогии. В инновациях, кхе-кхе, и вызовах времени. Так вот, к твоему сведению, обида — это когда тебя уличили в слабости. И нечем ответить. И это кажется несправедливым. Обида — это переживание себя. Но я готов согласиться: пусть это обида. Обида, которая вмещает сострадание к утратам и разрушению, и своё бессилие противостоять. И гневное возмущение, когда кто-то не видит очевидного. Ты говоришь, моё состояние… Моё состояние — это переживание лжи. От лжи я болею. А как ещё объяснить? Если у меня независимо от моих мыслей и, заметь, от моего молодого возраста лезет давление, то что это такое?! Что это такое, умник, я тебя спрашиваю? Откуда этот звон в голове? Кто в моей бронзовой головушке бьёт в самые неподходящие минуты? Невзирая на время суток и погоду. Что за набат такой? В тепло и в мороз. Я бы сказал, даже в мороз! А ты знаешь, дорогой Серёжа, что в мороз все вещества, и бронза в том числе, катастрофически меняют свойства? Поэтому, чтобы в стужу не разбить колокольную броню, колокол сначала следует греть осторожными ударами, как говорили в старину звонари, раззванивать. Хотя вообще колокол раззванивается всю жизнь. И броня меняет свою жёсткую природу и становится более устойчивой к ударам.