«Шоа» во Львове - Наконечный Евгений. Страница 21
После полудня звякнула в дверях «кормушка» и надзиратель крикнул: «Железный, выхади!».
Согласно договоренности я промолчал и не вышел. Через некоторое время опять слышу:
— Железный, выхади!
Я крепче сжал в руке свой самодельный нож и не отозвался. Так на протяжении дня меня вызывали еще несколько раз. Я не выходил.
На другой день слышу голос самого начальника тюрьмы:
— Железный, мы знаем что ты тут, не валяй дурака, выхади!
Понимаю, что-то тут не так. Очень настойчиво меня вызывают, к тому же сам начальник тюрьмы. Посоветовавшись с товарищами, я осмелился выйти. Вижу, тюремные «вертухаи» в коридоре приветливо улыбаются мне, начальник дружелюбно похлопывает по плечам, но я весь в напряжении: замечаю, ведут мня не в подвал, не во двор, а в канцелярию (знаю Бригидки как свои пять пальцев). У меня отлегло от сердца. Иду уже спокойнее. Вдруг глядь — открытая настежь камера. Знаю, там сидели в основном политические. Смотрю — заключенные покотом лежат на полу в луже крови. На стенах куски мозгов.
В канцелярии в разгаре пьянка: едят, пьют. Подумал, что у них наверно обеденный перерыв. Приглянулся — сапоги у энкаведистов забрызганы свежей кровью.
— Железный, почему ты так долго не откликался? — укорил меня начальник. — Ты же «свой парень», авторитетный польский вор, таких людей мы не обижаем. Если бы немного дольше на отозвался, могли бы и шлепнуть, — засмеялся он.
— На, выпей, польский вор, — и налил мне стакан водки. — Бери закусить, — пригласил меня, — вот колбаса, сало, хлеб — не стесняйся. Сейчас выпишем тебе пропуск и выйдешь на свободу.
Я немного надпил и так набросился на еду, что это развеселило энкаведистов.
— Проголодался польский вор, — смеялись они.
— Здоровый мужик, немного попостился и проголодался, — доброжелательно подтвердил начальник и вдруг спросил:
— А за бабами ты, наверно, тоже проголодался? У нас такого добра хватает. Пошли за мной, польский вор, угощу тебя девками.
Он завел мня в какое-то помещение, похожее на пыточную. Там на столах лежали полностью голые молодые девушки, привязанные за руки к каким-то стенным крюкам. Девушки тихонько, словно младенцы, скулили. Посмотрели на нас такими смертельно перепуганными глазами, что жутко стало.
— Выбирай любую, — сказал начальник.
— Кто они? — спросил я ошарашено.
— Какие-то харцерки. (Члены польской бойскаутской организации).
Увидев мою растерянность, добавил:
— Ну, понимаешь, харцерки это бешенные фашистки. Им все равно скоро каюк, попользуйся, пока еще можно. Девки молодые, сочные, воспользуйся случаем.
Я отказался, ссылаясь на истощение в заключении мужской силы. Начальник с пониманием хмыкнул, и мы вернулись в канцелярию. Подписав мне справку, на прощание веселым тоном пошутил: «Гляди, польский вор, больше не попадайся!».
Желязны на мгновение замолк, а затем страстно обратился к моему отцу:
— Слушайте, нельзя допустить, чтобы пьяные «чубарики» истребили всю тюрьму. Свяжите меня с хлопцами из ОУН. Я их знаю, сидел с ними еще при Польше, сидел и теперь — это настоящие сорвиголовы. Надо четыре-пять хлопцев из ОУН, и мы освободим тюрьму. Сделать это легко, энкаведисты пьяные «в стельку», их там немного, знаю там все закоулки.
Отец отказался, сказав, что в этой ситуации не может ни с кем связаться. Огорченный отказом, Владек ушел. Но вскоре опять пришел, настаивая на своем предложении. Пришел и еще раз. Каждый раз он приходил все более пьяный. В конце совсем напившись горько плакал, что его не хотят связать с сетью ОУН, а в тюрьме гибнут его друзья.
Через много лет я как-то спросил отца:
— Может, стоило тогда рискнуть?
— Из этого ничего бы не вышло, — ответил он. — Я хорошо знал Желязного, в подпитии он был герой, а так — нет.
Другое дело, что тогдашнее выступление ОУН не удалось именно из-за того, что среди боевиков не было знающих тюремные лабиринты и закоулки, как Владек Желязны.
Неожиданно для жителей нашего дома тогда же вернулся домой еще один наш сосед — Мусе Штарк. Выглядел он очень уставшим, а еще более — морально угнетенным. Из его рассказов выходило, что на так называемой «старой границе» по речке Збруч куда он добрался, стояли плотные энкаведистские заслоны. Пропускали на Восток только военных и советских партчиновников с семьями. Гражданских лиц, в частности уроженцев Западной Украины, пропускали чрезвычайно редко, по специальным разрешениям высшей власти. Мусе такого разрешения не имел.
— Тогда я решил действовать хитрее — рассказывал Мусе за чаем на кухне, — я стал искать помощи у евреев. Среди энкаведистов я встретил командира еврейского происхождения. Но советские евреи — это не наши евреи. Тот командир предупредил меня, что существует секретная инструкция — галицийских евреев дальше на восток не пропускать. «Многотысячный поток еврейских беженцев оказал бы негативное влияние на местное население», — разъяснял командир.
Мол, советские граждане могли бы подумать, что война с немцами ведется ради защиты «еврейских интересов».
В конце он сказал, что за нарушение инструкции его ожидал бы трибунал, и категорически приказал мне уходить прочь. Тогда я попробовал перейти границу в другом месте. Меня задержали и сразу же имели намерение тут же расстрелять или как шпиона, или как диверсанта. Чудом, сильно унижаясь, я выпросился. Нечего было делать: должен был возвращаться. К счастью, не пешком — меня подобрала попутная машина. И вот я дома, что будет, то будет.
С Йосале Валахом мы росли вместе с колыбели. Взаимопонимание между нами достигло той гармонической слаженности, которая бывает между близкими родственниками. Достаточно было только одному еле кивнуть головой, моргнуть или иным незаметным для других способом подать условный знак, как второй без лишних слов понимал, о чем идет речь. С утра до вечера мы неразлучно проводили все свободное время. Но в школы мы ходили разные: Йосале отдали в польскую школе, а меня, понятно, — в украинскую. Вне дома, на горе «гицля», куда с удовольствием зимой и летом ходили гулять, мы с Йосале тоже держались вместе. Задиристые мальчики из других кварталов нас обходили, знали: зацепят одного — заступится другой. Словом, дружили мы — не разлей вода.
Мы с Йосале постоянно не могли долго сидеть в темном подвале. Тем более, что на улице стояла чудесная погода: ясные, солнечные июньские деньки. Как нас не сторожили родители, при каждой любой удобной возможности мы вырывались на божий свет. Однажды, когда длительное время не было слышно громыхания немецких самолетов, мы, словно крысы из норы, вылезли из осточертевшего подвала. Нам никто не мешал, когда мы втихомолку выскользнули наружу. Выйти из подъезда на улицу теперь стало просто и легко. На случай обрушения здания от прямого попадания бомбы было приказано разобрать перегородки между дворами отдельных домов. У нас образовался один большей проходной двор для четырех домов: два дома на Яновской и два дома на Клепаровской улицах. Чтобы выйти на улицу можно было воспользоваться одним из четырех подъездов. Мы быстро прошмыгнули через разгороженный двор и сразу оказались на Яновской улице.
Трамвайные пути на Яновской припали пылью, автомобилей тоже не было видно. Без обычного движения улица опустела и затихла. Только возле костела св. Анны собралась в круг группа женщин, что-то горячо комментируя. Заинтересовавшись, мы подошли к ним. Осанистые матроны-домохозяйки круглым венком окружили двух военных. Посередине стоял чернявый, похожий на кавказца, крепкий мужчина в добротной комиссарской форме, а перед ним — молоденький рядовой красноармеец у вылинявшей до цвета нижнего белья длинной, похожей на детскую рубашку, гимнастерке. Это был еще совсем мальчик с девичьим румянцем, нежным пушком на щеках и стройным юношеским станом. Белокурая стриженная голова его отливалась на солнце золотом. Пилотки у него не было, как и не было при себе никакого оружия.
Комиссар злыми, отрывистыми фразами допрашивал бойца, всматриваясь в него ястребиным взглядом. Тот стоял по стойке «смирно» и что-то отвечал тихим безжизненным голосом. Он чем-то напоминал школьника, который сильно нашкодил. После каждого ответа женщины дружно причитали: