Горстка людей (Роман об утраченной России) - Вяземски Анна. Страница 9

Розарий, в котором она сейчас возилась, был ее детищем. Наталия затеяла его втайне от Адички, желая сделать ему сюрприз. Розарий был разбит рядом с большим огородом и перекрыл проселок, по которому крестьяне ходили в соседнюю деревню. Лишившись кратчайшего пути, они приняли в штыки и розарий, и хозяйку. Нашлись такие, что вытоптали ночью первые саженцы. Какой-то мальчишка запустил в Наталию камнем, поранив ей руку. При виде собственной крови молодая женщина едва не отказалась от своего замысла — по крайней мере, подумала, не перенести ли розарий в другое место. Но поддаваться угрозам — это было не в ее характере. Крестьяне или кто другой — не все ли равно: она беспечно махнула рукой на их враждебность, уверенная в своем праве. Адичка, узнав о распре задним числом, не стал осуждать жену. Однако взял с нее обещание впредь ничего не предпринимать, не посоветовавшись с ним.

Наталия сделала крюк, чтобы не показываться на глаза женщинам с детишками. Весь день ее не было дома, она каталась на лодке по пруду с сестрами, наведывалась к лошадям и коровам, садовничала. Она была перепачкана, все руки в царапинах от колючек. С платья свисала наполовину оторванная оборка, шнурки от ботинок потерялись. Вдобавок она сильно вспотела.

Обходя дом сзади, Наталия услышала жалобное пение скрипки. Это музицировал Адичка, закончив дневные труды. Ему было необходимо хоть ненадолго отвлечься от забот, почувствовать себя свободным. Только после этого он мог выйти к домашним.

Наталия бесшумно подкралась к кабинету мужа, расположенному на первом этаже, рядом с кухней. Окно было распахнуто настежь.

Адичка стоял к ней спиной и, прижав скрипку подбородком к плечу, играл. Он водил смычком по струнам то страстно, то нежно. Сердце Наталии сжалось от внезапного волнения.

Подчеркнуто строгий кабинет, стены которого закрывали шкафы с книгами и папками, вдруг стал праздничным и приветливым. Какая-то благодать, неизъяснимая и в то же время земная, исходила от Адички, когда он играл. «Как я люблю его!» — подумала Наталия. И ей захотелось крикнуть ему это.

Словно почувствовав ее присутствие, Адичка обернулся. Он увидел стоявшую против света Наталию и ощутил прилив счастья. В соломенной шляпе, с корзиной роз она показалась ему такой красивой — и такой трогательной в измятом платье. Ее руки с черными ногтями заставили его улыбнуться, а пятнышки малинового сока подле губ ему захотелось поцеловать. Он опустил смычок.

— Чайковский, Концерт для скрипки, — сказал он. — Чересчур русский на твой вкус.

Она уловила нежность, скрывавшуюся за этой нарочитой иронией, и ответила в том же тоне:

— Концерт для скрипки, понятно, но без оркестра.

И не удержалась от искушения продемонстрировать ему свои новые познания, полученные от него и для него:

— Ре мажор, опус тридцать пять.

Для этих двоих, кажется, весь остальной мир перестал существовать. Мужчина стоит в проеме окна со скрипкой в одной руке и смычком в другой. Он среднего роста, в потертом френче, какие много носили в десятые годы. Коротко подстриженная темная бородка узкой линией очерчивает щеки и подбородок. Она почти не скрывает их форму, округлую, немного детскую, которая — если всмотреться внимательнее — не вяжется с невольной суровостью верхней части лица и пронзительным взглядом.

По другую сторону окна, в саду, стоит в профиль молодая женщина в белом платье, у ее ног корзина, полная роз. Сдвинутая на затылок соломенная шляпа позволяет разглядеть высокий лоб, четкий рисунок носа и подбородка.

Золотые лучи летнего солнца освещают две фигуры по разные стороны окна и все остальное, что уместилось на фотографии: комнату за спиной мужчины, кусок дома и сада.

Эта фотография в коричневых тонах больше предыдущих, она занимает целую страницу в альбоме. Чья-то рука старательно подписала внизу: «Дядя Адичка и тетя Наталия, Байгора, июль 1916». Соседние фотографии усиливают ощущение безмятежного счастья на лоне природы.

На них — женщины и детишки в тени больших деревьев на лужайке. Огромный дуб, под ним спят три борзые собаки. Можно узнать Адичку: он стоит подбоченясь и разговаривает с крестьянином, одетым в русскую рубаху, рядом стадо коров. Двое молодых мужчин позируют верхом на лошадях. Один в штатском, другой в военной форме. Позади них — крыльцо с лавровыми кустами по бокам, терраса, кусок кирпичного дома.

Сценки обыденной жизни оживают на каждой странице, на каждой старой коричневой фотографии. Та же старательная рука прилежно уточняет всякий раз, кто на них запечатлен.

А вот опять большая фотография на всю страницу. Это традиционный семейный портрет: все стоят в ряд, глядя в объектив, кажется, в гостиной. Внизу можно прочесть: «Тетя Наталия, папа, тетя Ольга, мама, дядя Игорь, бабушка, дядя Леонид, тетя Екатерина, дядя Адичка», — и все тот же год: «Байгора, август 1916».

На правой странице — еще один портрет, сделанный в парке, у решетчатой ограды. По другую сторону изящные лани, они смотрят томными глазами на детишек, которые, спиной к ним, кто надувшись, кто набычившись, а кто и в слезах, уставились на фотографа. Всего их семеро; рядком сидят в траве три девочки, два мальчика, еще девочка, а чуть поодаль — улыбающаяся молодая нянька с новорожденным на руках. Имена внизу страницы: «Дафна, я, Соня, Марина, Дмитрий, Сережа, мисс Люси с Петей».

Этот младенец, личико которого утопает в кружевах, — мой отец. Вторая девочка слева — его сестра, моя тетя Елена.

Я переворачиваю страницу, и вот она опять: маленькая коренастая фигурка на берегу пруда, окруженного плакучими ивами. Взгляд исподлобья красноречив: эта кроха — не кокетка, она вовсе не хочет нравиться.

На другой фотографии она держит на руках своего братишку нескольких недель от роду. И здесь тоже не улыбается. Прижимает к себе младенца, будто свою собственность. Глядит серьезно, словно призывая весь мир в свидетели: это мой братик, и только я смогу его защитить.

Они занимают первый план фотографии. Позади них — фигурки детей и молодых женщин, направляющиеся к пруду. Какой-то крестьянин толкает лодку, спуская ее к воде.

Крестьянин, спускавший лодку в пруд, остановился, чтобы перевести дыхание. Острая боль где-то на уровне сердца мешала ему глубоко вздохнуть. Ему не хватало воздуха, казалось, будто он вязнет в топкой, размытой дождями земле. Трава, однако, была сухая, местами даже выгоревшая. Лодка почему-то стала непомерно тяжелой. Он даже не заметил, что одно весло отскочило, зацепившись за корни плакучей ивы. Боль в груди ширилась и отдавала теперь в левое плечо и в руку.

Дети вокруг него галдели, приплясывая от нетерпения. Им была обещана прогулка на лодке, и они не желали ждать. Их голоса сливались в неясный гул, то нараставший, то словно удалявшийся. Человек чувствовал, что силы покидают его. Угасающим сознанием он вдруг отчетливо понял, что умирает. Его губы успели прошептать первые слова молитвы. Потом руки выпустили лодку, и, чуть-чуть постояв, словно в нерешительности, он тяжело рухнул в траву. Серебристые листья тополей трепетали над ним — он видел их в последний раз.

Этого человека звали Ваней. Он родился в Байгоре, как и его отец и дед. Его тяжело ранило на войне с Японией, где он сражался в полку Адичкиного отца.

В одном из боев Ваня бросился ему на помощь, и именно тогда был ранен саблей в грудь. А потом князь на его глазах погиб от пули, попавшей прямо в сердце. Среди трупов и раненых, умирающих солдат и развороченных снарядами лошадей Ваня ухитрился доползти до него и закрыть ему глаза. Он же сопровождал тело на поезде в Москву, а потом в Волосово, чтобы князя похоронили в Байгоре, в усыпальнице здешней церкви.

Дети, решив, что это игра, стали общими усилиями поднимать Ваню. Они тормошили его, тянули за одежду, пытаясь перевернуть на бок, наконец все повалились в кучу-малу, визжа от смеха. Один из мальчиков схватил Ванин картуз и сделал вид, будто швыряет его в воду.