Возвращение на родину - Гарди Томас. Страница 71

- Мне не хочется, чтобы ты шел сегодня.

- Почему не сегодня?

- Тебе скажут что-нибудь страшно обидное для меня.

- Мама не такая мстительная, - сказал Клайм, слегка краснея.

- Но я не хочу, чтобы ты шел, - повторила Юстасия, понизив голос. Если ты согласишься сегодня не ходить, я тебе обещаю, что завтра утром сама к ней пойду и все заглажу, что между нами было, и буду там ждать, пока ты за мной придешь.

- Почему ты именно сейчас захотела это сделать, хотя раньше, сколько я ни предлагал, всегда отказывалась?

- Я больше ничего не могу сказать, кроме того, что я хотела бы повидаться с ней наедине, прежде чем ты пойдешь, - ответила она, нетерпеливо тряхнув головой и глядя на него с беспокойством, которое чаще можно наблюдать у людей сангвинического темперамента, чем у таких, как она.

- Все-таки очень странно, что, как раз когда я сам решил пойти, тебе вдруг захотелось сделать то, что я тебе давно предлагал. Если я стану ждать, пока ты завтра туда сходишь, еще один день будет потерян, а я чувствую, что места себе не найду, пока там не побываю. Я решил с этим покончить и так и сделаю. А ты можешь после к ней пойти, это будет то же самое.

- Ну давай я сегодня с тобой пойду?

- Ты же не сможешь пройти туда и обратно, не отдохнув как следует в промежутке, а на это времени не будет. Нет, Юстасия, не сегодня.

- Хорошо, пусть будет так, - безучастно проговорила она, как человек, который хотя и готов предотвратить дурные последствия, если для этого не нужно больших усилий, но скорее предоставит событиям свершаться как бог даст, чем станет крепко бороться за то, чтобы направить их по-своему.

После чего Клайм ушел в сад, а Юстасией на весь остаток дня овладела какая-то задумчивая апатия, которую ее супруг отнес на счет жаркой погоды.

Под вечер он отправился в путь. Хотя солнце палило еще по-летнему, но дни стали уже гораздо короче, и не прошел Клайм и мили, как все краски пустоши - пурпурная, коричневая, зеленая - слились в однотонную печальную одежду без градаций и без оттенков, прерываемую лишь белыми мазками там, где кучка чистого кварцевого песку обозначала вход в кроличью норку или белая галька пешеходной тропы вилась, как белая нить, по склону. Почти в каждом из разбросанных там и сям одиноких и низкорослых тернов козодой выдавал свое присутствие странным жужжащим криком, похожим на гуденье мельницы; он жужжал, сколько хватало дыханья, потом умолкал, хлопал крыльями, кружил над кустом, снова садился, некоторое время молчал, прислушиваясь, и снова принимался жужжать. На каждом шагу из-под ног Клайма взлетали белые мотыльки и на несколько мгновений оказывались достаточно высоко в воздухе, чтобы на свои словно посыпанные мукой крылья принять мягкий свет гаснущего заката, который скользил над землей - над углублениями и ровными местами, - но не падал на них сверху и поэтому их не освещал.

Ибрайт шел посреди этих мирных сцен с надеждой, что скоро все будет хорошо. И на каком-то этапе своего пути он почувствовал веющее ему в лицо нежное благоуханье и остановился, вдыхая знакомый запах. Это было то самое место, где четыре часа назад его мать в изнеможении прислонилась к поросшему чебрецом бугру. И пока он стоял, какой-то звук - не то вздох, не то стон внезапно донесся до его слуха.

Он посмотрел в ту сторону, но там ничего не было видно, кроме закраины бугра, четкой линией вырисовывавшегося на небе. Он сделал несколько шагов в том направлении и тогда различил почти у самых своих ног лежащую на земле фигуру.

Из всех возможных предположений о том, кто здесь лежит, Ибрайту ни на минуту не приходила в голову мысль, что это может быть кто-нибудь из его родных. Сборщики дрока в эти жаркие дни иногда оставались ночевать под открытым небом, чтобы не тратить времени на долгий путь домой и обратно, но Клайм вспомнил стон, пригляделся и разобрал, что лежит женщина; и страх прошел по его телу, как холодный воздух из погреба. Но он не был уверен, что это его мать, пока не нагнулся и не увидел вблизи ее лицо мертвенно-бледное, с закрытыми глазами.

Дыханье его пресеклось, и готовый вырваться крик замер на губах. На то мгновенье, которое протекло, прежде чем он осознал, что нужно что-то сделать, всякое чувство времени и места покинуло его, - ему почудилось, что он снова ребенком гуляет с матерью по пустоши, как это бывало много лет назад в такие же предвечерние часы. Потом он пробудился к действию; нагнувшись еще ниже, он услыхал, что она дышит и дыханье у нее, хотя слабое, но ровное, только изредка прерываемое внезапной задышкой.

- Ох, что это! Мама, вы очень больны - вы же не умираете? - воскликнул он, прижимаясь губами к ее лицу. - Я здесь, я, ваш Клайм. Как вы тут очутились? Что все это значит?

В эту минуту Ибрайт не помнил о разрыве между ними, причиненном его любовью к Юстасии; в эту минуту настоящее для него неразрывно сомкнулось с тем дружественным прошлым, которое было их жизнью до того, как они расстались.

Губы ее шевельнулись, по-видимому она его узнала, но говорить не могла. И тут Клайм стал соображать, как лучше ее перенести, так как ей нельзя было здесь оставаться, когда падет роса. Он был силен, мать его - худощава. Он обхватил ее руками, слегка приподнял и спросил:

- Не больно вам?

Она отрицательно качнула головой, и он поднял ее на руки; затем, осторожно ступая, двинулся вперед со своей ношей. Воздух теперь был совсем прохладный, но всякий раз, как Клайм проходил по песчаному участку земли, не укрытому ковром растительности, в лицо ему веяло жаром, которым песок напитался за день. Вначале он мало думал о том, какое расстояние ему придется пройти до Блумс-Энда, но, хотя он и поспал днем, а вскоре ноша его с каждым шагом стала делаться все тяжелее. Так шел он, как Эней, несущий отца; летучие мыши кружили у него над головой, козодои хлопали крыльями в каком-нибудь ярде от его лица - и нигде ни живой души, кого бы позвать на помощь.

Когда до дому оставалась еще добрая миля, мать Клайма стала проявлять беспокойство, - видимо, ей было неудобно, казалось, руки Клайма причиняют ей боль. Он сел, опустил ее себе на колени и огляделся. Место, где они находились, хотя и далекое от всяких дорог, напрямик отстояло не дальше мили от домишек Блумс-Энда, в которых жили Фейруэй, Сэм. Хемфри и все семейство Кентлов. Кроме того, в пятидесяти ярдах стояла лачуга или нечто вроде навеса, сложенного из земляных комьев и крытого тонкими дернинами: им уже давно не пользовались. Клайму даже видны были его примитивные очертания, и туда он решил направить свои стопы. Подойдя, он бережно уложил мать, у входа, а сам побежал и нарезал карманным ножом охапку самых сухих папоротников. Разложив все это в лачуге - передней степы у нее вообще не было - он перенес мать на эту импровизированную постель и пустился со всех ног к дому Фейруэя.

С четверть часа тишину нарушало только прерывистое дыханье больной, а затем бегущие фигуры начали оживлять пограничную черту меж вереском и небом. Первым прибыл Клайм с Фейруэем, Хемфри и Сьюзен Нонсеч, а за ними вперемешку Олли Дауден, случайно оказавшаяся у Фейруэя, Христиан и дедушка Кентл. Они принесли фонарь, спички, воду, подушку и еще разные предметы, которые кому-нибудь пришло в голову захватить. Сэма тотчас послали обратно за бренди, а Фейруэю мальчик привел пони, на котором тот и отправился к врачу, получив кстати наказ заехать по пути к Уайлдиву и сообщить Томазин, что ее тетка занемогла.

Сэм скоро вернулся с бренди, и при свете фонаря больной дали выпить, после чего она настолько пришла в сознание, что смогла показать знаками, что у нее что-то неладно с ногой. Олли Дауден первая поняла, что она хочет сказать, и осмотрела ногу. Нога была красная и сильно распухшая. И тут же прямо на глазах присутствующих эта краснота стала переходить в синеву, в середине которой виднелось алое пятнышко, размером меньше горошины, - это была капля крови, полушарием поднимавшаяся над гладкой кожей лодыжки.