Дзержинский - Тишков Арсений Васильевич. Страница 32

«Вы должны понять и поймете, конечно, — читал Дзержинский, — что раз человек партии пришел к убеждению в сугубой неправильности и вреде известной проповеди, то он обязан выступить против нее. Я бы не поднял шуму, если бы не убедился безусловно (и в этом убеждаюсь с каждым днем больше по мере ознакомления с первоисточниками мудрости Базарова, Богданова и К0), что книга их — нелепая, вредная, филистерская, поповская вея, от начала до конца, от ветвей до корня, до Маха и Авенариуса» [15].

— Ну-с а вы, Феликс Эдмундович, что думаете? — спросил Горький, когда Дзержинский закончил чтение.

— Я не читал «Очерков», но уверен, что Ленин прав. Еще в гимназии я порвал со всеми старыми богами и не вижу нужды в новых…

Горький пристально посмотрел на Дзержинского, поднял в удивлении свои густые брови, медленно, как бы в раздумье, проговорил:

— Вот ведь, Феликс Эдмундович, какое дело получается. Рабочие-то так же думают, как и вы. Старых богов долой и новых не надо! Устроили тут наши «богостроители» свою школу. А я для нее вот этот «монастырь» арендовал. Приехали из России рабочие. Пригласили и меня лекции им читать. А они, рабочие-то, послушали, послушали наши лекции, да и сбежали. В Париж. К Ленину.

Горький умолк. Весь ушел в себя, и, видно, нелегкие думы его одолевали.

Феликс тихо вышел. На террасе его встретила Андреева.

— Трудно ему, — сказала Мария Федоровна. — Очень трудно Алексей Максимович переживает свое разочарование в людях. Богданова он считал великим философом, был ослеплен блестящим талантом Луначарского… А сейчас отходит от них, прозревает…

Как-то Горький увел Дзержинского на вершину Монте-Соляро. Нельзя, уверял он, жить на Капри и не посмотреть закат солнца с этой горы.

Они медленно поднимались по огромной, в несколько сот ступеней лестнице, вырубленной в скалах. Останавливались, беседовали.

Из России приходили страшные известия. Новые провалы, суды, казни революционеров. И все по вине провокаторов.

Горького давно волновало это проявление человеческой подлости.

Дзержинского эта проблема тревожила и с чисто практической стороны. Провокаторы — огромная опасность для партии. Почти все, кто из польской социал-демократии сейчас в тюрьмах и на каторге, выданы провокаторами. Он считал, что в партии надо обязательно организовать что-то вроде следственного отдела, иначе люди будут гибнуть для награды провокаторам. Делясь своими мыслями с Горьким, Феликс Эдмундович, однако, умолчал о том, что он уже давно занимается выявлением провокаторов и даже здесь, на Капри, работает над материалами по этому вопросу, присланными ему из Главного правления.

Вид с Монте-Соляро оказался действительно чудесным, превзошел все ожидания Феликса. Весь остров лежал как на ладони, а вдалеке виднелся итальянский берег. В туманной дымке просматривался Неаполь и курился конус Везувия.

И вновь красота природы увлекла Дзержинского, заслонила все горести и заботы. Отпылал закат, повеяло холодом. Пора домой. Феликс Эдмундович молча благодарно пожал руку Горькому.

И на вилле «Спинола» Дзержинского ждал приятный сюрприз. Узнав, что он любит музыку, Мария Федоровна пригласила Варвару Кузьминичну Риолу, замечательную пианистку, жившую на Капри, и та играла Шопена специально для Феликса. Закрыв глаза, он вслушивался в знакомые мелодии и на их волнах уносился в далекое детство, в милое сердцу Дзержиново.

В начале февраля Феликс получил почту от Тышки. В пакете оказались последние номера большевистского «Пролетария», несколько экземпляров партийных газет других направлений и письмо. Леон писал о только что закончившемся в Париже Пленуме Центрального Комитета Российской социал-демократической рабочей партии. Дзержинскому, оторванному вот уже два года от активной работы в партии, трудно было разобраться во всех перипетиях борьбы между различными течениями, проходивший на Пленуме. Страсти, кипевшие в Париже, казались далекими и совершенно не гармонировали с той обстановкой, в которой он жил на Капри.

«…Здесь так очаровательно, так сказочно красиво, что я до сих пор не могу выйти из состояния «восторга» и смотрю на все, широко раскрыв глаза, — писал он Тышке 11 февраля 1910 года. — Ведь здесь так чудесно, что я не могу сосредоточиться, не могу себя заставить корпеть за книгой. Я предпочитаю скитаться и слушать Горького, его рассказы, смотреть танец тарантеллы Каролины [16] и Энрико, мечтать о социализме, как о красоте и могучей силе жизни, чем вникать в меко-беко-отзовистско-ликвидаторско-польские ортодоксальные споры и вопросы.

С Горьким, — писал далее Феликс, — довольно часто встречаюсь, посещаю его, иногда хожу с ним на прогулку. Он произвел на меня громадное впечатление своей простотой, своей жизненностью и жизнерадостностью… Оп поэт пролетариата — выразитель его коллективной души и, быть может, жрец бога-народа…»

На этом месте Тышка, читавший это только что полученное письмо, усмехнулся: «Сам-то ты, братец, тоже поэт пролетариата. А вот за «бога-народа» тебе от Ильича здорово досталось бы, попади ему в руки эти строки».

Феликс вдруг заскучал на Капри. Перечитав еще и еще раз письмо Лео, он понял, что положение в партии и в ЦК создалось серьезное, и еще понял, как сам отстал от партийной жизни. И все красоты, которыми он здесь восхищался, сразу потускнели и стали ненужными. Почувствовал себя уже не Феликсом, а Юзефом, загорелся «лихорадкой работы» (так сам он определил свое состояние).

Дзержинский заспешил в Берн. Ему не терпелось поскорее увидеть Адольфа Барского, который вместе с Тышкой представлял польскую социал-демократию на Пленуме ЦК.

В Берне Дзержинский сразу окунулся в работу. Варский ознакомил его с резолюциями Пленума. Юзефу бросилось в глаза, что все острые углы сглажены, а отзовисты и ликвидаторы так и не названы своими именами.

— Во имя «единства» все постарались — и ликвидаторы, и отзовисты, и впередовцы, и голосовцы, и центристы, — криво усмехаясь, ответил Барский на недоуменный вопрос Дзержинского.

Долгие задушевные беседы с Адольфом, самым близким Дзержинскому из всех «стариков», как называл он основателей польской социал-демократии, все поставили на свои места. Дзержинский кипел возмущением против ликвидаторов и отзовистов, негодовал по поводу двуличной позиции Троцкого, пытавшегося под флагом «внефракционности» объединить в рамках одной партии революционеров и оппортунистов.

«Иудушка»! Только Ленин мог так метко, одним словом выразить сущность человека или течения и пригвоздить их к позорному столбу.

Дзержинский решил о своей позиции по внутрипартийным вопросам сообщить в Главное правление социал- демократии Польши и Литвы.

«Резолюция ЦК не нравится мне. Она туманна, неясна. В объединение партии при участии Дана [17] не верю. Думаю, что перед объединением следовало довести меков до раскола и Данов, ныне маскирующихся ликвидаторов, предварительно выгнать из объединенной партии» — так писал он Здиславу Ледеру из Берна 2 марта 1910 года.

А месяц спустя Ледер получил новое письмо. Дзержинский к тому времени прочел статью Ленина «Голос» ликвидаторов против партии». «Это мне страшно нравится… — писал Юзеф, — такой мощный голос, как некогда у «Искры» против экономистов».

2

В самый канун нового, 1910 года в Краков приехала Софья Мушкат. В эмиграции она оказалась не по своей воле. 29 сентября 1909 года Мушкат была арестована в Варшаве у себя на квартире и пробыла в тюрьме на Спокойной улице три месяца. Но так как при аресте никаких улик найдено не было, то все дело кончилось тем, что ее выслали за границу.

Несколько недель Богдана (так теперь звали Софью Мушкат в партии) провела у своей старой подруги Ванды Краль в Грефенберге, набираясь сил после тюрьмы.

Но делать ей в этом курортном городке было нечего, Богдана перебралась в Краков и поселилась у Софья Фиалковской, в районе Дембники.