Смерть считать недействительной (Сборник) - Бершадский Рудольф Юльевич. Страница 41
А Шандора Сегеди я, к сожалению, до сих пор не смог найти снова, хотя он уже, конечно, стал взрослым и, наверно, даже кончил техникум или вуз. Сколько я ни просил разных знакомых, порой отправляющихся в Венгрию, чтобы они разузнали его адрес, никто его не отыскал. Потому что Шандор — это по-русски Александр, а Сегеди в Венгрии столько, сколько у нас Сергеевых или Смирновых. Вот и попробуй найти в столице Сашу Смирнова, если не знаешь о нем ничего больше, кроме того, что он спас тебе жизнь да когда-то жил с тетей…
И только в самые последние дни, уже после подавления контрреволюционного мятежа 1956 года, мне однажды в газете попалось на глаза его имя. Я прочел в заметке из Будапешта, что в Чепеле (это рабочий район Будапешта) стойко дрались с фашистами комсомольцы, — а дальше шли фамилии, и в их числе я увидел: «Сегеди Шандор». Однако мой ли это Шандор или нет, и остался ли он в живых, из заметки было не понять. Много ведь отважных венгерских комсомольцев, как когда-то их отцы в 1919 году, встали грудью против контрреволюции в трагические дни октября 1956 года, и немало их погибло в этих жестоких боях.
Но если случайно, дорогой Шандор, дойдет до тебя этот мой рассказ или ты хотя бы услышишь о нем, откликнись. Ты даже представить себе не можешь, как я буду рад!
1956
Командировка в Грюнштедтль
С тех пор как наши части взяли этот саксонский городок, мне как-то не пришлось больше бывать в нем. А ведь человека непременно тянет снова — хоть раз! — повидать те места, где он воевал. Вот почему, когда уже вскоре после окончания войны на мою долю выпала командировка в этот городок, я ее встретил с удовольствием.
Это был городок типично бюргерский, памятный еще по картинке в школьном учебнике, такой благополучный и довольный собой, так аккуратно разрисованный разными красками: ярко-красные черепичные крыши, ярко-зеленые деревья, ярко-желтый песок дорожек… Деревья стоят вдоль дорожек по струнке. По разузоренному плиточному тротуару торжественно шествует к кирхе гроссфатер, с молодцевато и воинственно закрученными кверху усами, об руку с осанистой гроссмуттер, а перед ними чинный внучонок, с пробором на голове и в шерстяных гольфах… Под всем этим, чтоб не ошибиться, в школьном учебнике стояла подпись: «Der Stadt» — «Город».
Но когда мы ворвались в этот городок на плечах отступавшего противника, застрявшая в памяти картинка учебника не сразу вновь возникла перед глазами. Приниженный, вобрав голову поглубже в плечи, укутавшись, точно в отрепье, в рваные клочья дыма, городок прикинулся жалким, нищим и несчастным. На улицах попадались одни старухи, одеты они были в черные, только черные и обязательно штопаные платья. Из каждого окна свисали огромные белые полотнища — простыни, скатерти, сшитые как флаги полотенца, — они задевали тебя за шлем, за штык винтовки, приставали: «Пощадите!»
Перед нами не следует унижаться — это вызывает в нас отвращение. Городок не понимал этого. Он умел если не кичиться, то только унижаться.
И над сборочными мастерскими Мессершмитта на окраине тоже плескалось белое полотнище. Правда, когда наши бойцы прорвались к мастерским вплотную, оттуда застрочил пулемет. Какой-то сержант и двое солдат вломились тогда в мастерскую с фланга, высадили дверь на чердак и выстрелам в спину прикончили эсэсовца, лежавшего за пулеметам. Эсэсовец был одет уже в штатское, а рукав его — предусмотрительно, заранее — перетянут белой повязкой. Педантичности он не изменил до самой смерти. Но и педантичность его не спасла.
Невдалеке от городка война и кончилась. Городишко несколько дней опасливо присматривался к нам, пока не убедился, что худо ли, хорошо, но можно существовать и при нас. Тогда начавшее уже желтеть под солнцем вывешенное из окон постельное и столовое белье было тотчас убрано обратно в гардеробы, а флаги из полотенец снова расшиты на полотенца.
Как ни чуждо нам все это было — и трусость, и подобострастие, а тем не менее внешне чистенький зеленый городок был приветлив: розы в окнах, фасады, увитые плющом, подстриженные газоны и аккуратный, словно тоже подстриженный, фонтанчик перед кирхой. Он так и назывался: Грюнштедтль — зеленый городок.
Мое знакомство с ним началось с окраин. И хотя перед зданиями здесь тоже были разбиты газоны с пионами и анютиными глазками, а фасады увиты диким виноградом, но чересчур уж по-солдатски походили здания одно на другое, чересчур тщательно были закамуфлированы их крыши — чувствовалось: не гражданская рука об этом заботилась.
Кварталы были сборочными мастерскими Мессершмитта. Все тут было не случайно. И то, что они разместились в городке, где от веку не было никакой промышленности, — когда союзники (а они это делали чаще нашего) бомбили мастерские с воздуха, можно было кричать во все радиорупоры, что советская авиация бомбит мирные поселки. И стандартно-казарменная архитектура бараков. И даже то, что их стены были увиты домашним плющом, — и это имело военный смысл: камуфляж.
Бараки тянулись друг за другом, нескончаемые и однообразные, будто их целиком, готовыми, вместе с клумбами перед входом, а заодно и вместе с фигурками человечков внутри отштамповала какая-то гигантская машина. Нет, не только убогой фантазией гитлеровских архитекторов объяснялось такое «зодчество». В лютом однообразии фашистской архитектуры был свой, совершенно определенный смысл, затаенный и злобный. Как и вся пропаганда фашистов, она стремилась вколотить в голову человека одно: забудь, что ты — человек и, следовательно, чем-то особым, неповторимым отличаешься от другого человека. Наоборот: ничего неповторимого, ничего своего! Ни под каким видом! Исступленная страсть к ранжиру, которую столетиями прививали немецкому народу его бесчисленные коронованные фельдфебели, была доведена здесь до своего логического завершения.
От барака до барака — сорок шагов. И до следующего — тоже сорок. И до еще следующего — столько же. И до завтрашнего, и до послезавтрашнего, и до последнего дня твоей жизни тоже заранее измеренное расстояние. Размышлять на эти темы не стоит: размышления сокращают срок жизни. Бери от жизни простейшее. Если ты мужчина — женщин. Какая тебе разница, что они, может быть, чужие жены, — все на свете повторимо. Если ты женщина — мужчин. То, что они чужие мужья, неважно: все на свете одинаково. Еще можешь грабить евреев. Благодари за это фюрера: только он сделал это доступным. Когда евреи в Германии кончатся, можешь грабить Россию и вообще не немцев — они для этого и существуют, ты ведь высшая раса! И воля тебе своя не нужна; тебе будет достаточно хорошо, если ты со старанием выполнишь приказы фюрера: он лучше тебя самого знает, что тебе нужно!
Все известно заранее. Вот тебе барак, где за стенами, обвитыми милым твоему сердцу домашним плющом, ты отстоишь у конвейера столько часов, чтобы оставшихся хватило на еду, сон и умывание утром; вот тебе фарфоровый рог для полотенца, где написано: «Для рук», не спутай, порядок в доме — залог преуспевания в жизни; вот тебе кино со счастливым концом: собственное авто, собственный домик и благословение фюрера. Что нужно тебе еще, немец?
Но если ты все-таки думаешь, что тебя немножко обманули (хотя в делах это, конечно, вполне допустимо — на то и дела!), если тебе все-таки кажется, что от тебя скрыли что-то еще лучшее, ну что же: выйди в обеденный перерыв за двери своего барака и посмотри на другие. Они такие же точно, как твой, и идут до самого горизонта. И до каждого из них столько же шагов, сколько до твоего. Нет, тебя ни в чем не обманули, фюрер не обманывает! Так будь же доволен и благодари бога, что тобой еще не заинтересовалось гестапо! Хайль Гитлер!
Я встретил замполита батальона связи капитана Зуева в бывших мастерских Мессершмитта. Связисты его батальона сортировали там тысячи брошенных гитлеровцами радиоприемников, доставшихся нам как трофеи.