Банкир-анархист и другие рассказы - Пессоа Фернандо. Страница 11

— Ну да, понятно. Но ведь те, другие, не сделали того, что сделал ты, лишь потому, что были не столь умны, или, может быть, потому что не обладали столь сильной волей, или…

— Да, мой дорогой друг, но ведь это уже не имеет отношения к социальному неравенству, это неравенство, установленное самой Природой… А это уже к анархизму никакого отношения не имеет. Умственные способности и сила воли, данные тому или иному человеку, — это уже вопрос, в котором человек один на один с Природой; здесь социальные условности уже совершенно ни при чем.

Есть природные качества, которые, как можно предположить, извращены долгим пребыванием человека в среде социальных условностей, но это извращение затрагивает не характер тех или иных качеств, а способ их применения. Поэтому ни глупость, ни слабоволие не являются следствием социальных условностей. От последних зависит только то, как эти качества воплощаются. Отчего я и говорю, что это уже полностью во власти Природы, и от человеческой власти никак не зависит. Какие бы ни происходили социальные изменения, глупость и безволие все это не затронет, так же как не сделает меня выше ростом, а тебя ниже…

Не может быть… не может быть, чтобы в случае всех этих «товарищей» наследственная извращенность естественных качеств зашла так далеко, что достигла самых сокровенных глубин личностного устройства… Да, если человек рождается для того, чтобы быть рабом, если рабство для него — естественное состояние, вследствие чего он просто не способен на какое-либо усилие ради обретения свободы… Но в этом случае… в этом случае, какое отношение он имеет к свободному обществу, или вообще к свободе?.. Если человек рожден для того, чтобы быть рабом, свобода, будучи совершенно противоестественной в этом случае, станет для него — тиранией.

После этих слов возникла небольшая пауза. Затем я громко рассмеялся.

— И вправду, — сказал я, — ты анархист. Самый настоящий анархист, по всем статьям. Забавно. Это смешно даже после всего того, что я сейчас услышал. Сравнить тебя и тех анархистов…

— Мой дорогой друг, я уже сказал тебе, доказал тебе, и готов повторить… Разница здесь только в том, что они анархисты лишь в теории, я же анархист практикующий, они мистики, а я подхожу к делу, руководствуясь научными принципами, они — конформисты, а я — вступаю в сражение и освобождаю… Иначе говоря — они псевдоанархисты, а я — настоящий.

И после этих слов мы встали из-за стола.

Лиссабон, январь 1922 г.

Перевод АНТОНА ЧЕРНОВА

Декоративная хроника I

Обстоятельство вполне естественное — а именно, участие моих друзей — привело к тому, что вчера мне случилось познакомиться с доктором Боро из Университета Токио. Почти неоспоримая реальность его присутствия поразила меня. Я никогда не предполагал, что профессор Университета Токио может быть реальным — существом или хотя бы предметом.

Доктор Боро — немало усилий мне нужно приложить, чтобы назвать его доктором — явился передо мной в невероятно человеческом облике и как будто даже ничем не отличался от нас. Его появление было столь ошеломительным, что мои представления о Японии с трудом выдержали такое испытание. На нем был европейский костюм и в довершение всего еще и пальто, так что я вполне мог принять его за какого-нибудь заслуженного профессора из Лиссабона. И, наконец, на протяжении всей нашей беседы, которая продлилась два часа — он вел себя, как человек весьма осведомленный во всем, чего касался наш разговор.

Здесь я должен заметить, что мои представления о Японии, о ее флоре и фауне, народе и формах общественной жизни, имеют в своем основании тщательное изучение нескольких чайников и чашек. Поэтому мне всегда казалось, что японцы и японки существуют только в двух измерениях, и сама мысль о реальности пространства, а тем более экономики в этой стране произвела на меня болезненное впечатление. Профессор Боро оказался очевидно материальным. У него даже была тень, самая обычная тень, я не раз проверил это внимательным взглядом. И кроме того, что он постоянно говорил по-английски, ему еще удавалось вкладывать в свои слова совершенно понятные мысли. А то, что в этих мыслях не было ровным счетом ничего нового или замечательного, делало его еще более похожим на европейских, ужасающе европейских, известных мне профессоров.

Наконец, оказалось к тому же, что профессору Боро совершенно несвойственна неподвижность фигур, нарисованных на фарфоровой посуде. Это разочаровало меня до крайности и было уже совершенно банальным.

Мы говорили о международной политике, о европейской войне, о некоторых явлениях современной литературы. При этом выяснилось, что профессор Боро ничего не знает о футуризме. И это было единственным фактом, который позволял хотя бы немного усомниться в реальности его существования. Хотя — с другой стороны — много ли профессоров, которые следят за новейшими явлениями в современном искусстве?

Наверное, в свете всего вышесказанного можно подумать, что мне очень хотелось задать профессору Боро тысячу вопросов о Японии. Но нет, мне не хотелось. Ведь тогда он, наверное, мог бы обрушить на мое незнание тысячу ложных утверждений. Кто знает, может быть, он даже осмелился бы утверждать, что в Японии есть экономические проблемы, какие-нибудь еще трудности, есть настоящие города, в которых есть магазины, есть поля, на которых собирают такой же урожай, как у нас, армия, такая же, как в европейских странах, снабженная новейшими видами оружия, разработанными в соответствии с последними достижениями науки. А может, — хотя подобного цинизма я даже и представить себе не могу — ему бы даже пришло в голову утверждать, что мужчины в Японии имеют половые отношения с женщинами, что у них еще к тому же рождаются дети, и что все эти люди вместо того, чтобы всегда быть одетыми, как фигурки на фарфоровой посуде, одеваются и раздеваются, точно так же, как и в Европе. Поэтому о Японии мы не говорили. Вместо этого я спросил, доволен ли профессор своей поездкой, не была ли утомительной дорога. На что он взял и ответил мне, что не вполне доволен. Как будто мне, ученому, специалисту по японскому фарфору, могло прийти в голову, что японец, представитель утонченнейшей нации, который даже не считает необходимым утруждать себя существованием, стал бы еще и путешествовать. Фарфоровые чашки не путешествуют со всеми неудобствами долгой дороги. Буря и шторм им не страшны, ведь их просто отправляют по месту назначения. А фраза «буря в стакане воды», а тем более «в чашке», как говорят некоторые — это явление сугубо европейское.

Но самым неприятным (и случайным, как я хотел бы думать) был следующий эпизод нашей беседы с профессором Боро.

Мы говорили о влиянии механизмов на психику рабочего — я, конечно, не без некоторого пренебрежения, поскольку понятно же, что никакой психики у рабочих не бывает. И тут началось невероятное — профессор Боро сказал что-то об индустриальном развитии Японии, а потом еще (кажется) о рабочем движении, и затем (если я не ослышался) о том, что недавно был приговорен к расстрелу какой-то лидер социалистической партии. Некоторое время назад в юмористической, очевидно, газете была напечатана телеграмма об одном событии в этом роде. Но, кроме того, что я не верю в телеграммы из Токио, поскольку этот город существует только в двух измерениях, я готов утверждать, что ни один человек, подобно мне изучивший психологию японцев на материале чашек и блюдец, никогда даже не подумает предположить, что в Японии существуют такие плоды прогресса, как заводы, социалистические партии и социалистические лидеры, тем более еще и расстрелянные, как будто настоящие, европейские. Ни один человек, столь же глубоко, как я, знающий Японию, настоящую Японии — фарфоровую — не останется равнодушным к нелепой несовместимости прогресса, индустрии и социализма с этой совершенно не существующей страной. Японские социалисты! Какая бессмыслица! С таким же успехом можно было бы сказать «квадратный круг». Как будто даже не-существование не спасает от социализма. Эти утонченные фигуры, с вечной неподвижностью сидящие у стен своих маленьких домов, или на берегу невероятно, абсурдно голубого озера, на фоне нереальных гор, эти чудесные фигуры, с такой совершенной, патриотически японской индивидуальностью, конечно же, не имеют ничего общего с миром, в котором совершается прогресс, и где художник подчинен мертвым требованиям производственной необходимости или варварству научного мировоззрения.