Хранитель древностей - Домбровский Юрий Осипович. Страница 48
– С вилами-то отлучался? – спросил я.
Он усмехнулся, опустил вилы и сел со мной рядом.
– Что газеты-то пишут? – спросил он.
– Разное пишут. Тревожно в мире, нехорошо, – сказал я.
Он вздохнул, вынул папиросную бумагу, насыпал табаку и стал лепить папироску.
– Только ее бы не было, окаянной, – сказал он. – Только бы уж не воевать!
– Боишься? – спросил я.
– Боюсь, – серьезно сознался он. – Не за себя, за детей боюсь. Мы что? Мы свое прожили. Плохо ли, хорошо ли, а спрашивать уже не с кого. А вот ребята-то, вот мой старший кончает техникум – значит, на следующий год ему в армию идти. А начнется война – сразу же его на фронт. А там не то вернешься, не то нет. А что он в жизни повидал? Мы хоть пожили свое, попили водочки, а он ведь ничего не видел, ну ничего! Вот брательник мой пропал, я его не жалею. Нет, совсем не жалею! Виноват не виноват, а он свое отжил. Если где и ошибался когда, то за это и заплатил.
Я вспомнил его рассказ про брата и спросил:
– А он ошибся?
– Он-то? – Потапов вдруг решительно встал и взял вилы. – Ладно! – сказал он грубо. – Что тут попусту языком теперь трепать. Было не было, на том свете разберут. Не было бы, так не взяли бы. – И он выдернул из земли вилы, положил их на плечо и пошел от меня. Пока я смотрел ему вслед, ко мне подошел Корнилов.
– Что это он? – спросил Корнилов.
Я не ответил. Корнилов покачал головой и усмехнулся.
– Вилы зачем-то таскает с собой. Рабочие рассказывают: пошли вчера гулять с гармошкой, ну с бабами, конечно, а он по кустам крадется с вилами и топором, а через плечо мешок.
– А топор-то зачем? – спросил я.
– А вилы зачем? Шут его знает, зачем топор, небольшой такой, говорят. Не топор, а топорик, ну знаете, сучья обрубать.
– Странно, – сказал я, – очень странно…
И еще одно происшествие крепко запало мне в память. То есть само по себе оно ровно ничего не значило, так, мелочь, смешной анекдот. Но я его запомнил потому, что тогда я в последний раз увидел Потапова именно таким, каким он был в первый день нашей встречи в те часы, когда мы сидели под яблоней и толковали об археологии, саранче и судьбах мира.
Два дня до этого я провел в городе, возвратился рано утром на казенной машине и первое, что увидел, вылезая около правления, была спина Потапова. С лопатой через плечо он стремглав несся вверх по дороге.
– Иван Семенович, – крикнул я ему в спину, – подожди, милый человек, куда ты так разогнался, эй!
Он обернулся и зарычал.
– К дураку твоему бегу, дурак-то твой что натворил, он кости чумные раскопал! Там сто лет пропащий скот закапывали, а он всю эту заразу вытащил и скрозь, скрозь по саду разбросал. Вот если бабы узнают!
И побежал дальше. Я догнал его уже у самой ямы. Картина предстала мне очень выразительная. Яма была большая, четырехугольная, полная до краев каким-то косточным крошевом. Рабочие молча стояли вокруг. Корнилов держал в руках кость. Рядом на траве лежала огромная куча костей – белых, желтых, черных. Потапов шпынял их сапогом и шипел:
– И чтоб сей минут, сей минут! Чтоб ни косточки! Ах ты ученый! – и с размаху вонзил лопату в эту груду.
Через час под яблонями уже ничего не осталось. И только раз Потапов оторвался от работы: это когда Корнилов вдруг швырнул заступ и, что-то бормоча, сердито пошел прочь.
– Ах, бежите, – загремел ему вслед Потапов. – Барин! Белые ручки напаскудили, а работать не хотят. Ах, барин!…
Но тут я его толкнул, и он замолчал.
– А он у нас точный барин, – сказал молодой парень. – Работать никак не любит, только показывает, где копать. Вот они, – и он показал на меня, – сразу видно, без дела сидеть не будут, а наш ученый…
И тут Потапов мне рассказал, что же произошло. Он выделил Корнилову дополнительно для каких-то особых работ по его просьбе еще пятерых парней. Корнилов привел их в сад и приказал раскапывать тот самый холм, что старик пометил стрелкой «Копать тут!», а сам ушел пить чай в колхозную столовую. В этот день ничего не выкопали, а наутро в сторожку Корнилова ворвались два парня, и у одного в руках были сухие турьи рога, и у другого обломок древнего глиняного светильника. Оказывается, срыв холм, землекопы наткнулись на кости. Эти турьи рога и светильник лежали сверху. Корнилов, который лежал на топчане в одних трусах и майке, вскочил и, как был, пронесся к месту раскопки. Яма почти до самых краев была полна костным крошевом: рога, лопатки, позвонки, ребра, черепа – овцы, лошади, свиньи. Увидев свиной череп, Корнилов схватил его и, поднимая над всеми, как фонарь, заорал:
– Доисламский период, друзья! Усуни. Шестой век! Копайте дальше! Ура!
– Вот ведь какой дурак! – сказал Потапов, дойдя до этого «ура». – Золото он нашел!… Да раньше, доведись у нас в станице… Эх, научники!
Он был так возмущен, что не мог ни одну фразу договорить до конца, только фыркал и махал рукой.
– Ладно, Иван Семенович, – сказал я мирно. – Ладно! Конечно, сейчас это нам ни к чему. Но вообще кость в раскопках – это вещь.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
– Вещь! Да я, знаешь, сколько этой вещи каждый месяц в город отвожу? Вагоны! И что-то никто не интересуется ими. А ведь те же самые: коза, овца, барашек. Так что же, не такая же кость? Интересно!
– Такая, да не такая, – ответил я. – Этим вот барашкам, что Корнилов открыл, может, тысяча лет. Понял?
Потапов усмехнулся и что-то поддал ногой.
– Вот тоже наука валяется, – сказал он и поднял с травы что-то черное и грязное, какой-то влажный ком земли. – Эй вы, артисты! Чего заразу разбросали? – крикнул он парням. – Куда теперь это девать?
– А что это такое? – спросил я.
– Чурка! – ответил он презрительно. – Столб тысячу лет назад тут стоял. Столб! На столбе мочала… Он нагнулся, поднял чурку и размахнулся, чтоб пустить ее под откос.
– Стой! – сказал я, перехватывая его руку. – Дай-ка я посмотрю.
Это был срез бревна – очень ровный, только слегка подгнивший по краям. Сердцевина же сохранилась полностью.
– Вот что, – сказал я. – Это я заберу. Пойду сейчас к реке и отмою.
– Иди, – сказал Потапов сердито. – Вещь! Иди! Мой! Вещь! Иди!
И пошел, сердито бормоча и размахивая руками. Но, дойдя до дороги, вдруг остановился и крикнул совсем иным тоном – ясным и добрым:
– Слышь! Отмоешь свою вещь, чай пить приходи! И своего чудака-мученика приводи, а то совсем отощал, пока тебя не было. Вещь! Ах ты!… Вещь!
А для меня эта чурка и впрямь была самой настоящей вещью. Несколько лет тому назад мне в руки попала книга «Занимательная метеорология». Уж не помню, кто был ее автором, но одна глава заинтересовала меня чрезвычайно. Древесина, писалось в книжке, является очень точным документом, она свидетель всех земных и небесных сил, проявившихся за период роста дерева. Засухи, ливни, суховеи, большие пожары, слишком суровая зима, слишком жаркое лето, солнечные пятна, изменение климата, отход Гольфстрима, ледяная арктическая блокада (и такое было в жизни нашей планеты) – словом, все-все, что пережила земля и увидело небо, все это фиксируется и хранится в туго свернутой ленте годового кольца.
Помню, как тогда меня, ученика восьмого класса, поразила эта связь всего со всем. Я подумал: а может быть, это только начало, и гораздо более тонкие, непрослеживаемые нити соединяют космос и сосну, куст орешника и созвездие Ориона? Кто знает, какие затмения, северные сияния, происхождение кометы, вспышки новых звезд прочтут наши потомки по доске, скажем, старого шкафа, стащенного с чердака. Может, и все звездное небо зашифровано там! Я так был захвачен этим, что стал искать специальную литературу и узнал еще больше.
Я узнал, что кольца деревьев указывают на какую-то пульсацию климата, на какие-то циклы жизнедеятельности планеты, не совпадающие ни с периодом солнечной активности, ни с чем иным. Что-то неведомое случается с землей через каждые десять, через каждые тринадцать, тридцать пять лет, и все это складывается в мощный столетний цикл. Он тоже прослежен – узнал я – в течение трех с половиной тысячелетий на кольцах гигантской секвойи из Калифорнии.