Ведьма - Зарубина Дарья. Страница 50

Сказала и сама испугалась своих слов. Гость почернел лицом, нахмурился, с трудом поднялся на ноги, покачнулся, но удержался за перегородку стойла.

— Это ты обо мне? О моей ласточке? — спросил он спокойно. И этот спокойный, равнодушный голос не вязался никак с блестевшими яростью глазами. — Жива она. Рано хоронишь. Лезешь глупым бабьим умом в то, чего не смыслишь. Извини уж, хозяюшка, при всем почтении дольше у тебя не останусь. Давай мне, бабка, своей травы, пусть на ноги поднимет…

И тут не стерпела Каська, все высказала. Про то, что не понять мужику бабьей доли. Что одних себя они и видят. Что в любви, что в злости одной своей прихоти потакают. Три седьмицы без весточки пропадал синеглазый маг, а появился — будто и не уходил. Ни словечком не обмолвился, не спросил, сколько ночей проплакано. А в самом месть так и ходит, руки в кулаки сжимает.

— Да хоть подавитесь вы своей местью! — вскрикнула Каська, вскакивая. — Пусть твоя ласточка душу себе рвет, по тебе страдает, пока ты свою дурную голову под косу Безносой подставляешь! Пусть…

Хотела бежать в двери, да только качнулся гость, ухватил за руку, подошел на шаг, другой. И глаза, серые, глубокие, смотрели так тепло, так печально.

— Прости, хозяюшка, сотню раз прости. За себя прошу, за Илария, за всех нас перед всеми вами, бабочки, земного прощенья прошу, — вымолвил и упал в ноги, положил горячий лоб на Каськины ножки в кожаных сапожках. Трижды землю поцеловал, и все прощенья просил.

Подняла, обняла, как обнимала бы брата, и схлынуло все темное. До заката просидела Каська со своим гостем. Только как полегчало ему после Надзейкиных трав да ворожбы на колдовском камне, ушел дальнегатчинец, хоть и уговаривала Каська и прощенья просила за свои неосторожные слова. А гость все улыбался, благодарил, ответил, что она глаза ему открыла. Что теперь дорога его другая. Не за местью, за любовью. Так, мол, Иларию и передай — за любовью поехал твой должник и, коли жив будет, расплатится. А нет, замолвит словечко за мануса перед Цветноглазой.

Собрала Каська узелок в дорогу, проводила до ворот.

Высунулась было соседка посмотреть, что за красавца Юрекова жена провожает, но Каська не стала грозить, ругаться.

— Брат мой двоюродный, — со слезами на глазах поведала она соседке, доставая из рукава беленый льняной платочек и прикладывая к щекам. — Не знаю, когда еще и свидимся.

Соседка поцокала сочувственно, покачала головой и, не дождавшись скандала, убралась восвояси. Но ненадолго.

Уже завернула Катаржина за створку ворот, как вдали показалась незнакомая телега. И чернобровая жена тайника Юрека, и соседка, жена его ратника, младшего тайника Славека, обе бросились к ней, и внутри оборвалось, затрепыхалось. Хмурые ехали провожатые. Сдвинули шапки до самых потупленных глаз. На подводе, укрытое с головой плащом, болталось чье-то большое, неуклюжее тело.

А как поворотила подвода к их воротам, охнула Каська, заголосила, упала в серую дорожную пыль, тотчас забыв про «брата».

Хоть не любила она мужа, а смерти ему вовек не желала.

Глава 50

Если бы можно было — вернула бы все вспять. Не пожелала бы такого и под страхом самой лютой пытки. Пророчила бы своей ласточке не княжеский терем, а мужа простого, доброго — золотника, книжника, да хоть палочника. Лишь бы не допустить к Эльжбете этого зверя Чернского. А теперь уж не воротишь ничего.

Нянька сжала в толстых пальцах голубку, примотала к лапке письмецо. Пока доберется оно до того, кому послано, седьмицы две, а то и три пройдет. Благо удалось успокоить Эльжбету, уговорить ее подождать. Шуточное ли дело они затевают. Если князь Влад хоть на мгновение засомневается в жене, хоть раз ей повнимательнее в мысли глянет — ни Эльке, ни ей, няньке, не жить. Болтаться ее голове на Страстной стене за такое злодеяние. Да что там, за умысел один.

Была бы под боком старая знакомица — поскорей бы дело сладилось. Чтобы не ходить Эльжбете под копьем Безносой. Просила нянька, молила ведунью поехать с ними. Чтобы, если примется опять болеть калечная нога, было где лекарство взять. Сама нянька к чужим силам, к небовой волшбе прибегнуть боялась. Но уперлась старуха. И уперлась-то из-за чего — не дала ей нянька подарочка от чернского Влада. И ведь достала, выполнила наказ. Вынесла ей нянька платок княжеский. Кто ж виноват, что старуху в толпе у дома княжеского затолкали. А потом выбросила нянька гадкую тряпку. Уж больно страшен был Владислав Радомирович.

И сейчас боялась его нянька так, что дух перехватывало. Но за Эленьку, за ласточку, готова была и на Страстную стену. И понесла на лапке голубка самые сладкие, самые щедрые посулы черной небовой ворожее. Лишь бы избавила та молодую княгиню от ее тяжкого бремени.

Голубка нырнула в небо. И нянька поковыляла обратно к воротам.

Только ветер метнулся ей навстречу. Взмыл вслед за голубкой, едва качнув невидимым крылом. И обернулся к своей Цветноглазой хозяйке. Мол, хочешь, изломаю, брошу вниз негодную глупую птицу. Разобьются вместе с ней черные планы молодой княгини.

Безносая качнула головой, отзывая верного слугу. Ветер покорился, ринулся с высоты, обвив ее плечи. И голубка полетела дальше. А Цветноглазая снова припала ладонями к Земле, прислушалась к едва уловимой земной дрожи. Не в силах она была унять лихорадку старшей сестры. Измучили, измотали дети свою великую мать. А значит, как ни держи, ни успокаивай — снова вырвется на свободу семицветное око топи.

— Что же ты медлишь, травница Агнешка? — беззвучно спросила Смерть, проникая длинными костлявыми пальцами глубже в траву, в почву, в дрожащее в агонии тело сестры.

Глава 51

— Не погуби, родимица. Во всякий час на милость твою уповаю, людская заступница. Утиши сердца злые и гордые, прости их прегрешения вольные и невольные…

Покуда спутница молилась, Ядзя открыла туесок, достала фляжку с водой и лепешку и принялась за обед. Телега катилась медленно, неторопливо проплывали перед глазами путников узловатые стволы старых берез, свесивших до самой земли тонкие ветви. Ветер запутался в этих зеленых косах, полоща в пыли мелкие листочки. Только Ядзя не смотрела по сторонам. Ела молча. С набожной соседкой разговор не заладился. Не стала она слушать Ядзиной болтовни, отвернулась, забормотала одними губами незнакомую молитву, глядя на свой резной посох.

А Ядзя не навязывалась — сидела, грызла подсохший хлеб. По правде сказать, рада была поболтать: когда язык занят, в голове мысли медленнее идут, до сердца редко достают, все верхом пробегают. А как замолчала, сразу стало и горько, и обидно.

Отослал. Как охромевшую лошадь, как старую гончую, отослал подальше. С глаз долой. Чтобы не мешала, не крутилась под ногами. А всего-то набедокурила — дала дальнегатчинскому княжичу книгу, одежду да пару монет. И ведь не Якушкиных монет дала, своего сбережения. Не знала Ядзя, что к чему, в Бялом мясте и в тех высоких облаках, где другая птица летает, покрупней Якубовой горлицы. Не знала, а чувствовала, что сходятся тучи над Тадеушем из Дальней Гати, и это темное, неясное Якубеку ее — поперек сердца. Не любила Ядзя думать, не сильна была умом, а сердце подсказало — убежит дальнегатчинец, и на сердце у Якуба легче станет.

Осерчал Якуб Белый плат так, что едва не прибил. Ядзя думала, успокоится после. Но не успокоился, ходил день-другой, а на третий вызвал к себе. Не бранил даже, смотрел как чужой, словно и не видел. Показалось даже Язде, что не на нее он сердится, а на кого-то другого, так что ей даже злости Якубовой не досталось, только досада и ледяной взгляд из прорезей белого платка. К вечеру следующего дня погрузилась Ядзя на подводу да поехала в Черну, как велено было, — молодой княгине Чернской Эльжбете весточку от братца и батюшки отвезти, да назад не торопиться.

Услал бы старый хозяин, Казимеж, и слезы б не пролила. И у долгой дороги конец находится. Вернулась бы рано или поздно к своему Якушке. А тут — сам прогнал. Может, не осерчал — разлюбил? И в Черну послал, потому что опостылела…