Избранники Смерти - Зарубина Дарья. Страница 41

— Не Землица ли меня прибрала, дяденька? Какое тут все ласковое, трогал бы и трогал, — проговорил Дорофейка, медленно идя вдоль стен, обитых печатным тонким льном.

Бородатый спаситель их только улыбался, показывая крупные желтоватые зубы.

— Успеешь еще натрогаться, мальчонка, — проговорил он глухо, но без раздражения, с теплом. — Тут жить станете.

— А не сгонят нас, добрый человек? — недоверчиво проговорил Багумил. — Ну как вернется хозяин, и нам попадет, да и тебе не поздоровится.

Бородач запрокинул голову и захохотал, так что Багумил испугался, в рассудке ли спаситель или попятился с ума, пока дорога его по лесам крутила.

— Мой это дом, старик, мой. Никто тебя отсюда не сгонит, покуда я жив, а я живучий! — Он с какой-то отчаянной гордостью задрал рукав и показал плотную белую сеть шрамов.

— Стой, — тихо сказал мальчик, подошел, словно кто вел его прямо на эту изуродованную руку. Коснулся пальцами. — Вот повезло тебе, дяденька.

— В чем это мне повезло, малец? — Голос бородача звучал уже грозно, и захотелось Багумилу накинуть на рот Дорофейке свою шапку, чтоб лишнего не сказал. А то бородатый хозяин как позвал, так и на дверь укажет, да сапогом добавит, чтоб шустрее выметались.

— Письмена на руке у тебя такие красивые. Песня складная. Отдай ее мне. Я петь стану, а дяденька Багумил денежку просить.

Дорофейка вертел головой, глядя по верхам пустыми бледно-голубыми зрачками. Щербатый рот его приоткрылся в улыбке. Уж представил Багумил, как ударит его бородач за глупые слова по этим губам, по глазам цвета опаявшего неба.

— Не будете вы с этой поры просить, понял? — сердито сказал бородач. — Хочешь, так пой, хочешь, на службу тебя определим, да только хватит побираться. Под моим вы теперь крылом.

Дорофейка нахмурился, уловив в голосе приютившего их хозяина угрозу. Только пес один все понял, заколотил толстым хвостом по полу. Даром что на ноги подняться пока не мог, лежал, где положили, а слопал, как здоровый, миску супа с потрохами и теперь смотрел на бородача ясными, почти человечьими глазами.

— Хоть о чем на руке-то у меня написано, малец? — примирительно сказал хозяин.

— О силе богатырской, о дороге дальней, что ведет, ведет, да выведет в чистое поле. А в поле том рать стоит несметная. Рать несметная, зубы железные. Над той ратью радуга тянется, да только радугу ту об колено богатырь клейменый переломит. От него да к нему дорога ведет. Ведет, ведет да выведет в чисто поле…

Голос Дорофейки набирал силу, звенел, плыл, словно лодочка из сосновой коры по весеннему половодью.

Багумил ловко поймал мотив и подхватил низким надтреснутым голосом:

— Ведет, ведет да выведет в чистое поле…

— Эк, хорошо поют, — шепнула от двери толстая стряпуха, держа в руках большое блюдо пирогов. — Одно слово, хозяин вернулся. Сразу и песни в дому. Убогоньких привечает, страдалец наш. Всякий болезный другого поймет и приютит.

— Да только недолго петь-то станут, — зашептал кто-то из слуг за ее спиной. — Говорят, в княжеском терему княгиня с зимы как собака блоху всю дворню грызет. Тотчас певунов у нас на княжеский двор переманят. Голосок-то до чего хорош…

Глава 44

Душу можно было продать за один только голос. Мурашки по спине бросились. Потемнело перед глазами, ноги подкосились. Словно жизнь прошлая, что казалась так дурна, так тяжела, вдруг поманила рукой из далекого былого, и ты уж готова бежать по первому зову вспять, по водам реки времени — туда, где жив постылый муж, где дочь — девчонка с тонкими косами, а сын…

Агата сжала полные губы в тонкую линию, добела, до просини, так крепко, чтоб удержать слезу, подобравшуюся к самым глазам.

Все голос этот. В тот самый день первый раз она его услыхала. Когда привезла на двор выпитого топью сына.

Иларий.

Беспутный манус. Любимец мужа. Гроза девок и ветреных жен. Синеглазый маг с холеными белыми руками. Откуда? Неуж с весточкой от Якуба?

Агата бросилась, растеряв степенность, по переходу туда, откуда доносился всю душу перевернувший голос.

— Не велено пущать, господин, — тараторила девка, преградив дорогу манусу, да только не сдюжила, и колдовства не надобно оказалось. Уж и глазки заволокло теплым туманом, и ручку она уж на манусов рукав положила — вроде и отталкивает, а в то же время не гонит.

— Паулинка, прочь поди, — властно прикрикнула на нее Агата. С удовольствием прикрикнула. Уж и забыла, каково это — властвовать. Да только тут ее право. Иларий — бяломястовский маг, она хозяйка его.

— Матушка Агата. — Иларий опустился на одно колено, припал к руке, поднял синий взгляд на княгиню, и Агату дрожь прошибла от этого взора. И забыла она, как хорош манус Илажка. Но взяла мать верх над женщиной. Агата велела манусу подняться, спросила, какие новости привез. По тому, как переменился в лице красавец-маг, догадалась: дурные. С такими вестями как раз и идут с черного хода да заднего крыльца, имени не называя, без доклада.

— Якуб? — спросила и сама испугалась, что угадала.

Лицо мануса исказилось, словно от боли, он опустил глаза и, словно задумавшись, ожесточенно поскреб ногтями ладонь. И тут только заметила Агата, что та вся в шрамах. Страшно стало.

— Пойдем, матушка-княгиня, — выдавил тихо и хрипло манус, — не у порога о новостях говорить.

— Только скажи, жив он? — Агата себя не помнила, схватила мануса за руку, как давеча служанка держала, заглянула в глаза — не по-хозяйски, а по-песьи, умоляя бросить изголодавшемуся сердцу хоть тень надежды.

— В Бялом все хорошо, — отвел глаза манус. — Нелегко пришлось уделу под князем Казимежем, прими Землица его душу в свои ладони, но преемник его взялся крепко и, даст Землица сил, вытянет Бялое из беды, да только не вышло бы, что из одной беды в другую перевалит. Тадеуша Дальнегатчинского я в отцов удел отвез пред тем, как сюда ехать…

Агата закрыла вестнику белой ладошкой рот. Почувствовала под пальцами мягкие губы, теплую кожу щек. Словно огнем руку опалило. Да только куда этому пламени сравниться с тем, что охватило жаром голову: «отвез»… стало быть… ох, упаси Землица… ведь что начнется-то, что будет…

— Помолчи, Иларий. За мной иди.

Она тихо провела его переходами мимо Эльжбетиных покоев в комнаты летнего крыла, что по холодной погоде пустовали. Было там еще холодно: весна, медленно вступая в свои права, не выгнала пока стужи из углов, хоть и заставил князь Владислав под окнами вишни да яблони цвести.

Не зря твердит Элька, что случилось что-то с ее Тадеком. Случилось, верно. Вот и почуяло сердце.

— Говори, — приказать хотела, да, знать, разучилась приказывать. Прозвучала в голосе тоска, словно оклик чаячий над рекой.

Но Иларий не подал виду, что заметил. Был почтителен, опустил голову.

— Тело из-подо льда достали, матушка Агата. Долго в реке пробыло — не узнать. Да только одежда на нем была… плащ зеленый, книжницкий, кафтан… пуговицы с медведями Войцеха. На плечах гербы Дальней Гати. Точь-в-точь в такой одежде последний раз приезжал в Бялое дальнегатчинец Тадеуш. Все подговаривал князей… на охоту волчью идти. А потом, говорят, пошел к реке с князем Черны — и больше в Бялом его не видали. Решили, уехал.

Агата закрыла лицо руками. Перед взором встало опухшее, заплаканное лицо Эльжбеты. Узнает дочка, что муж ее Тадеуша погубил, не гадай — и себя угробит, и дитятю. И говорить ничего не придется — увидит братнего мануса с этакой тенью во взгляде и тотчас догадается.

— Вот что, Иларий, — проговорила Агата тихо. Не удержалась, положила свою руку на холеные пальцы красавца-мага. Так тепло от них было. Глаза закрыть — и покажется, что снова дома она, в Бялом. — Нельзя тебе сейчас на глаза Эльжбете показываться. Если увидит она тебя…

Не успела договорить. Скрипнула дверь. Вскрикнула девушка.

— Вон пошла, — прорычала Агата. Иларий обернулся, но не увидел уж никого, только дверь с тихим скрипом на место встала, притворилась.