Избранники Смерти - Зарубина Дарья. Страница 71

Старик ткнул кривым пальцем в девчонку.

— Толку от жалости твоей, старый пень, — зашипела бабка на старика. — Пришел палочник, назвался князем, да и погубил кровиночку-то нашу.

Девчонка заревела еще сильнее.

Они не двинулись с мест, когда Иларий положил на стол несколько монет и вышел. Сам напоил коня, завел в распахнутый сарай, устроился там же на соломе. Как стемнело, пришла старикова внучка, легла рядом, прижалась горячей грудью и тотчас заснула, натянув на себя манусов плащ.

Пока скакал, казалось Иларию, что едва удастся приклонить голову, он тотчас уснет, но ровное дыхание девчонки прогнало сон напрочь, заставив мануса долго глядеть в темноту, на крышу сарая, где в прорехах посверкивали звезды.

А ведь мог он тогда остаться с нею, с лесной лисичкой, своей Ягинкой, уговорил бы не плакать, осушил слезы поцелуями, и она простила бы его. Он был уверен, и моргнуть не успеть, простила за то, что забылся, почуяв силу, причинил боль. Да только лишило, видно, разума прозрение, поскакал очертя голову спасать дальнегатчинца Тадеуша. И что из того вышло? Своими руками на престол Бялого посадил самозванца, а сам теперь — лист на ветру. Не разбери чей слуга. А мог бы лежать в лесной избушке, глядя, как в окне загорается, истекая зеленью, рассвет, вдыхать тонкий пряный запах сушеного крестоцвета да слушать, как дышит у плеча лекарка Агнешка.

Отдал он последний долг княгине Агате, отвез письмо в Бялое. Пусть решает Тадеуш, как ему быть. Пусть провалятся все они пропадом. Лишь бы успеть, застать лекарку в Черне. Лишь бы не утекла вновь, испугавшись перемен.

По привычке Иларий погладил большим пальцем основание безымянного, на котором носил, когда не видел его никто, колечко из рыжеватых волос. Но не было колечка. Своими руками отдал князю Владиславу последнюю памятку о своей лисичке. Оставалось надеяться, что гордый Чернец, всю жизнь кичившийся честью князей Чернских, отдал подарок лекарке Ханне и она поняла, что не надо бежать, не обидит ее манус Иларий. Что сам себя он готов сотню раз покарать за тот вечер, когда ускакал из лесного домика навстречу несчастливой своей судьбе, лишившись единственного счастья.

Конь шумно дышал, фыркая, в загоне. Девчонка всхлипнула во сне. И Иларий прижал ее к себе, обнял, баюкая и называя чужим именем. С тем и уснул.

Глава 79

Проснулся он от странного звука. Совсем рядом раздавались тихий мерный скрип и словно бы мяуканье.

Дорофейка вскочил, позвал девку, но никто на зов не пришел, и он сам подошел к люльке, стоявшей у окна. Снова скрипнули деревянные полозья и замерли. Под руку сунулась песья морда. Младенец Мирогнев снова мяукнул из люльки, только, как показалось Дорофейке, уже с обидой: мол, отчего перестал качать?

Пес снова уперся лбом в стойку люльки и заставил ее покачнуться. Младенец зашелся тихим икающим звуком, пробовал смеяться.

Дорофейка потрепал пса по широкому лбу, за что мгновенно был облизан.

— То-то, Гнешек, мамка не идет, — ласково сказал Дорофейка, ощупывая младенца ловкими пальцами, проверяя, все ли в порядке.

Гнешек пах теплым молоком и травами, которыми каждый вечер без устали натирала его больную бездвижную руку мать. Дорофейка прижался лицом к животу младенца, поцеловал худенькое тельце, думая о том, как хорошо было бы остаться в доме у Борислава Мировидовича навечно. Как тепло здесь и совсем не страшно. Как хорошо тут с ним обращаются даже дворовые и ни разу не обозвали и не пхнули всерьез, так, чтобы отлеживаться. Если бы могла услышать его Землица, попросил бы он, чтобы оставили его при младенце товарищем. Ведь это ничего, что слепой, зато любую опасность за сто верст слышит. Дяденька Багумил часто так сказывал.

При мысли о старике на глаза Дорофейке навернулись слезы. Он просил у конюха узнать, где похоронили старого сказителя, и конюх сказал, что внесли его на костер, как по вере истинной положено — княгиня Агата распорядилась, и в землю зарыли со жрецовой молитвой, а не просто так, как бродягу. Дорофейка попросил, и Ханна сводила его на могилку старика, где мальчик последний раз спел старому сказителю и поплакал, прося о прощении. Да только не отпускала тоска, точил сердце страх, как личинка рыхлое дерево. Что если не приживется он в дому Борислава, сгонят его со двора, бестолкового, слепого? Куда он тогда пойдет один, без верного спутника, старика Багумила?

Видно, почувствовав печаль своего малолетнего няньки, Гнешек заплакал. Вытирая слезы ладонями, Дорофейка наклонился над колыбелью, чтобы взять его на руки и спеть, и тут младенец, резко выпростав из пеленок сухую, вечно сжатую в кулачок руку, ударил Дорофейку в глаз, да так, что голова закружилась, искры замелькали во тьме.

И расступилась тьма.

Дорофейка с криком зажмурился. Закрыл ладонью пронзенный резкой болью глаз, да только даже сквозь пальцы различил свет. Тусклый, красный.

— Ну, боец-молодец, — обнял мальчика подошедший Борислав. — Куда ты к нему сунулся? Вон он у нас какой буза, кулаками молотит словно пьяный мельник. Пойди к Сусанке, пусть тебе мяса сырого на бровь приложит.

Дорофейка осторожно отнял ладонь от глаза.

Глава 80

Огни. Казалось, они несутся сквозь него, жаля раскаленными иглами. Вспыхивали и гасли миры, и царствовало между ними глухое равнодушное ничто, которое прорезали перепончатыми крыльями невероятные существа — многорукие, с десятипалыми лапами, шипастыми хвостами, вечно разверстыми в крике круглыми ртами, усаженными тысячами острых зубов.

Они хватали его и несли все выше и выше, рвали зубами и когтями не плоть — плоти у него давно уже не было. Рвали самое его существо, разум и память.

— Кто ты? — спрашивал раз за разом кто-то из усеянной летящими огнями тьмы.

«Я не помню!» — хотелось крикнуть ему, чтобы только перестали терзать, отступили, позволили превратиться в один из блуждающих огней. Но он нащупывал в темноте мыслью тонкую нить, волос, черный, блестящий, как перепончатые крылья тварей, и, ухватившись за него как за единственную опору и смысл существования, отвечал:

— Владислав. Меня зовут Владислав. Сын князя Радомира. Господин Черны!

Тьма отвечала злым разочарованным рыком, сжималась голодной судорогой, словно тело громадной пиявки. И вновь обрушивались на Влада жадные огоньки и жуткие когти.

Он чувствовал, что теряет силы. С каждым разом все труднее становилось отвечать, а голос, грозный, рокочуще-глубокий, все задавал и задавал ему один и тот же вопрос.

— Кто ты?

— Владислав Чернский…

— Кто ты?

— Владислав…

— Кто ты?

— Влад… Владек…

И с каждым ответом пустело имя, превращалось в ненужную оболочку, которую нечем ему было наполнить. Таяло во тьме то, за что цеплялся он, что старался запомнить. Лицо матери, строгий взгляд отца, кровь на полу, реки крови, семицветные глаза учителя, его длинная белая борода, словно пролитое молоко. Желтые усы Казика. Синий плащ раненого закрайца… Как его звали… припомнить бы… и того, широколицего, что пытался книжкой отогнать вооруженных проклятым металлом разбойников… Все таяло, исчезало, стиралось слой за слоем.

«Кто я?» — спрашивал он сам себя и с трудом находил силы вызвать из небытия лицо. Высокие скулы, короткие волосы — соль с перцем. При чем тут соль? Алый рубин во лбу. Знак высшей силы. Алая искра благословенного огня, что жил у него в голове. Слушался его. А теперь сам он не больше алой искры. Отблеск. Блуждающий во тьме огонек среди таких же, как он, летящих цветных искр. Но откуда ни возьмись налетает черный ветер, искорки и твари отступают, дав ему краткий миг передышки, и с холодным дыханием ветра приходит то, за что уж он уцепится и не выпустит. Серые глаза, прядка рыжая, два красных сморщенных личика.

У него есть сыновья. У него есть Ханна.

— Кто ты? — спрашивает из темноты тот, кто никогда не устанет спрашивать.

— Я князь Владислав! Сын Радомира! Чернский волк! — кричит он во тьму, хотя давно нет у него ни рта, ни горла, ни голоса. Кричит и цепляется тем, что теперь он есть, за тонкую черную нить, соединяющую с теми, кто его держит на той стороне.