Избранники Смерти - Зарубина Дарья. Страница 81

Старик-словник читал упокойную, то и дело кланяясь.

Опираясь на узловатую трость, раздобытую где-то ушлым вороватым словником, стоял бледный закраец. Длинные пряди лунных волос скрывали его лицо, но видно было, как напряжены его широкие плечи, как побелели костяшки пальцев, сомкнутых на посохе. С трудом давался ему похоронный обряд. Но Игор держался — хотел проводить к Землице истинного воина со всеми почестями.

В корзинке спал Мирогнев, посасывая большой палец здоровой ручки. Конрад на поле не пошел, остался домовничать со своей полянишной, которая, видно, решила, что чем толще маг, тем мощнее, и неустанно подсовывала книжнику то пирог, то ломоть хлеба с куском мяса…

Дорофейка вдыхал запах полевых трав, перемешанный с терпким духом жженого дерева и соломы, слушал, как поет свою протяжную, грустную песню ветер, блуждая между кострами, как захожий певец, и песня эта ему понравилась. Подумал Дорофейка, что надобно бы непременно спеть ее кому-нибудь, кто не умеет слушать ветер.

Он приоткрыл выздоровевший глаз и осторожно глянул через полуприкрытые веки на костер, уже почти в рост с ним объятый пламенем, на другие костры, людей, стоящих рядом с каждым из них. Увидел, как Агнешка и старый словник с двух сторон укрывают тело мануса снопами, чтобы не видать было, как огонь коснется лица, как оближет жадным языком руки, вцепится в одежду, в волосы. В густую черную бороду возчика Славки.

И Дорофейка запел. Голос его спорхнул жаворонком под небо, разлетелся над кострами, зазвенел. И песня ветра, подслушанная им и тотчас запавшая в память, полилась над полем, разостлалась, словно река.

Если станешь ты хоронить меня…
Если станешь ты хоронить меня…
Если спать понесешь на высок костер,
слезных ты тенет не набрасывай.
Будет горше мне покидать тебя…
во сто крат больней покидать тебя,
видя все в слезах глаза ясные.
Ты не плачь по мне, не горюй по мне.
Не горюй по мне, моя милая.
Не блуждать иду меж цветных огней,
не под небом извечно маяться,
не во тьме стенать — тьме не взять меня.
В гости я иду ко сырой земле,
пировать сажусь за зеленый стол.
За зеленый стол ее зрелых трав.
Так не полни мне кубок праздничный
солоной слезой, моя милая.
Если станешь ты хоронить меня…
Если станешь ты хоронить меня…
Если спать понесешь на высок костер…

Стихли разговоры вокруг костров. Стихли проклятья, жалобы. Осталась одна песня. И ее подхватили десятки голосов, выплакивая в тягучем напеве свое горе, свою тоску по ушедшим.

И вдруг почудилось Дорофейке, что не на костре лежит, укрытый пылающими снопами, манус Борислав, а стоит подле него, смотрит, улыбаясь, себе под ноги, словно засмущавшись. И есть подле него еще кто-то, вроде как женщина. Длинные пшеничные ее волосы рассыпались по плечам, достает золотая волна почти до колен. И отчего-то возчик улыбается ей, а коснуться будто бы боится. Не разглядеть ее лица Дорофейке: дрожит воздух, точно в душном мареве. И кажется Дорофейке, что берет эти золотые волосы манус в широкие ладони и плетет странной своей спутнице длинную золотую косу, а она глядит на него и словно бы улыбается. И глаза у нее — радуга семицветная. Гладит она Славку по рукам — и шрамы его тают, словно и не было. А потом и сам он истаял, растворился в воздухе. Словно дымка, клочок тумана.

А странная его спутница подошла к закрайцу.

Дорофейке захотелось крикнуть ему, чтоб не касался ее. Смерть это. Смерть сама. Но закраец стоял в прежней позе, облокотясь на посох, и глядел на огонь. Не видел той, что остановилась прямо напротив него и глядит, склонив голову.

Она потянулась к нему — убрать с лица белые пряди. И словно почувствовав ее движение, повиновавшись неслышному приказу, Игор убрал волосы с лица, закинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, а может, летевшей над полем песне.

А незнакомка прошептала что-то неслышно. Погладила великана по тонкому шраму на подбородке, поцеловала легко в высокие скулы — так братьев целуют на долгую дорогу — и пошла прочь. То там, то здесь мелькала между костров ее золотая коса…

А песня все летела, летела…

Глава 97

— Если станешь ты хоронить меня… Если спать понесешь на высок костер…

Агата тихо поцеловала сына в сиреневые губы. Изломанное, изуродованное топью тело Якуба принесли потихоньку, втайне от горожан, через черный ход в комнаты, что раньше занимала Эльжбета, но прийти сюда, чтобы проститься с сыном, сумела Агата только наутро.

Всю ночь Черна гуляла, празднуя возвращение Владислава. И Агата носила между праздничными кострами, как днем между погребальными, младенца-князя, и Иларий, серый от усталости, изможденный, с черными кругами под глазами, что словно бы выцвели от пережитой боли, ходил вместе с ними и поднимал с горожанами кубок за счастливое княжение Мирослава Владиславича.

— Не хочу я, чтобы называли вы меня именем ушедшего князя. Мирослав теперь ваш князь, и лучшего князя не найти Черне, — сказал было Иларий кому-то из горожан, но Агата отозвала его в сторону, попросила: — Пусть думают, что воротился душегуб Влад Чернский. Скорее удел поднимем.

— Меня величать не надобно, не желаю чужого имени, — холодно посмотрел на нее манус. И где научился-то так глядеть. Словно во всю жизнь князем был.

— Есть у тебя имя, Иларий. Зовут тебя отныне спасителем Черны, — прошептала Агата, заглядывая ему в глаза.

Глядела — и не узнавала. Словно и вправду вселился кто в синеглазого мануса. И что ждать от этого нового Илария — не могла она и представить.

— Решил спасать, так спасай. Уйдешь сейчас — и приговор подпишешь Чернской земле. Прогнали «кабана», но тотчас найдутся другие. Побудь хоть, пока Мирек на ноги поднимется, в силу войдет…

Иларий протянул руки ко князю — и Агата позволила взять его. Сжалось сердце от жалости и чего-то иного, тревожного, но горячего, когда Иларий коснулся губами лба мальчика, и тот проснулся, но не заплакал, как обыкновенно, а замер, словно околдованный синим взглядом своего нового наставника.

— Иди, — сказал он, войдя поутру в покои к Агате, когда она уж почти валилась с ног от усталости, а Мирек, выспавшись за ночь на руках, никак не желал уняться.

— Куда?

— Иди, княгиня. Знаю, с сыном проститься хочешь, вот и иди. Только, Землицей прошу, не трогай тело. Топь его приломала. Не искушай судьбу. Вдруг вернется?

— Ты же сам сказал, знаешь, как топь остановить, — ответила ему Агата. Обидно было слушать от слуги господские слова.

— Знаю, но для того придется многое нам сделать.

— Прихвостни Владовы вернулись. Наварят нам травы, пока готовишься, — попыталась ужалить мануса княгиня. — Верно, тоже тебя за своего хозяина принимают.

— Иди, госпожа, — остановил ее язвительные речи Иларий. — Иди. Не дело оставлять в Черне тело врага. Узнают — дурное может сделаться.

Она постояла у двери, не решаясь войти. Казалось, разорвется сердце от боли, от тоски, от вины, а оно молчало, словно обледенело. Словно давно, со смерти Элькиной, а может, и еще раньше, поселившаяся в ее душе пустота разъела наконец всю душу, выглодала, и теперь уж не способна Агата больше страдать. Пусто внутри. Холодно.

Вошла. Увидела лежащего на столе сына. Изломанного, завернутого, словно груда тряпья, в голубой книжницкий плащ. Сдавило грудь, так что и не вдохнуть — не выдохнуть.