Горячее молоко - Леви Дебора. Страница 19
Рукой с холодными, как иглы, пальцами Ингрид обняла меня за плечи. Не ожидала почувствовать на себе вес единственного слова — «Обесславленная», начертанного голубым шелком под моими плывущими сверху инициалами. Ингрид выпустила это слово на волю — так она сказала: все, что приходит ей в голову, перетекает в рисунок вышивки.
Утерев глаза тыльной стороной руки, Ингрид объявила, что остаться не сможет.
— Не уходи, Ингрид.
Я поцеловала ее в мокрую щеку и прошептала благодарность за драгоценный подарок. В проколотых мочках ее ушей лучились жемчужинки.
— Все равно ты вечно в работе, Зоффи. Не хочу тебя отвлекать.
— Я вечно в работе? Что ты имеешь в виду?
— Для тебя все люди — объекты изучения. Мне от этого не по себе. Словно я все время у тебя под наблюдением. В чем разница между изучением антропологии и ее применением?
— Ну, за ее применение я могла бы получать деньги.
— Я о другом. Короче, понадобятся деньги — обращайся. Мне пора.
В тот вечер Ингрид и Мэтью встречались с друзьями в закусочной. После они собирались за город, на ночную вечеринку под открытым небом, которую устраивал их знакомый диджей. В этот момент Мэтью уже развешивал гирлянды лампочек. А ей поручили набить сумки льдом, кинуть в машину ведра и привезти все это к месту сбора, но она взялась вышивать мой топ. Когда все соберутся, пиво окажется теплым, и в некотором роде по моей вине.
— Спасибо за воду, Зоффи. Как раз вовремя — потом я буду в отключке.
Выйдя через незапертую дверь, она — я видела — пару секунд помедлила на террасе, у накрытого на двоих стола. А потом двинулась дальше, к своей настоящей жизни.
Так вот, значит, каково это — быть любимой Ингрид Бауэр?
На кухонном столе рядом с поддельной древнегреческой вазой лежали два острых ножа. Я убрала их в ящик и поближе рассмотрела шафранно-желтую вазу. Выполнена в форме урны, с черным полимерным фризом, изображающим семерку стоящих в очереди к фонтану рабынь; каждая держит на голове кувшин. Очевидно, это была копия, но она исторически верно показывала бытовую сценку. Проложить водопровод в городах Древней Греции стоило немалых трудов, поэтому за водой ходили к общественному фонтану. Богачи разбавляли вино водой, которую приносили им домой рабыни, но у самих рабынь собственного дома не было. Сегодня я впервые пригласила гостью в свой временный испанский дом. Но стоило мне спросить про сестру Ингрид, как все пошло наперекосяк.
Выключив духовку, где запекалась дорада, я сама не заметила, как очутилась на пляже, по дороге к пункту первой помощи.
У меня прибавлялось дерзости.
Я пригласила студента разделить со мной ужин.
Сначала он удивился, потом обрадовался.
— Может, ты захочешь узнать, как меня зовут: Хуан, — сказал он.
— Захочу, — ответила я. — Мне понадобятся и другие сведения: возраст, страна происхождения, род занятий.
Он подшивал в папку сегодняшние бланки (зарегистрировано четырнадцать укусов): управится минут за двадцать и присоединится ко мне; за приглашение очень благодарен. А слышала ли я, что собака Пабло повалила шеренгу пляжных тентов? За ней погнались братья Пабло, но собака от ужаса бросилась в море, заплыла на глубину — и с концами. Куда делась — никто не знает; может, утонула.
Если немецкая овчарка еще жива, в медпункт хлынут укушенные, причем отнюдь не медузами. Студент посмеялся и собрал пальцами свои каштановые волосы. Шея длинная, изящная.
— Пабло говорит, ты ему угрожала.
— Да, кровью рыбы, которую мы с тобой вот-вот съедим.
Наши глаза встретились; я смотрела на него, облеченная властью любимой. Понятно, что Ингрид меня отвергла, но этот факт я вычеркнула из передаваемого глазами сообщения.
Пришел он с четырьмя бутылками пива, которые, по его словам, хранились у него в холодильнике медпункта. Он справился о моей матери. Я сказала, что она спит, причем впервые не стала задергивать шторы, чтобы спрятаться от «измотанных звезд». Сидя напротив друг друга на террасе, за столом, накрытым для двоих, мы ели дораду. Под серебристой кожей была нежная белая плоть. Студент объяснил, что рыба потому такая сочная, что между кожей и мякотью имеется слой жира. Потом, в теплой ночи, мы плавали голышом, и он целовал все мои ожоги от медуз, все рубцы и волдыри — мне даже сделалось обидно, что их не так уж много. Меня пронзило желание. Он стал моим возлюбленным, а я — его завоевательницей. Пожалуй, я была очень дерзкой.
________________
Она вырвала мне сердце своими клешнями чудовища.
Побрякушка
Пока Роза обессиленно сидела за рулем взятой напрокат машины, я протирала тряпкой окна. Было одиннадцать утра; солнце обжигало мне шею. Мама захотела, чтобы мы съездили на воскресный рынок рядом с аэропортом — купить на всю неделю фруктов и овощей. От Хуана я знала, на каком прилавке продается сладкий зеленый виноград из Северной Африки, а кроме того, мне требовалась банка кокосового молока для Ингрид, позвавшей меня делать домашнее мороженое. Роза была на удивление молчалива и досадовала менее обычного. Характерное мамино выражение лица — легкая досада с тенью обиды, не столько на меня (хотя, конечно, не без этого), сколько на весь свет.
— Вечно ты где-то далеко, София.
Нет. Я всегда слишком близко. К ее неудовольствию.
Ожоги от медузы пульсируют, но мне нравится их ощущать, как и ощущать слово «Обесславленная», вышитое на новом шелковом топе. «Обесславленная» — противоядие от ожогов. Роза с нетерпением заводит двигатель, поэтому я бросаю тряпку в ведро, которое прячу под раскладным щитом «СЕМЕЙНЫЙ ОТЕЛЬ. ЕСТЬ СВОБОДНЫЕ НОМЕРА» со стрелкой, что указывает на пыльную колею, ведущую, надо думать, туда, где обосновались семьи. Бурлящие, кипящие, клокочущие семьи: моногамные, полигамные, матрилинейные, патрилинейные, ядерные.
Мы — мать и дочь, но разве мы семья?
Я захлопнула дверцу машины.
Как моя мать собиралась вести машину без чувствительности в ногах? Ну, как-то… Перемещала ступни от сцепления к тормозу и педали газа, а мне оставалось лишь надеяться, что я вернусь домой целой и невредимой, чтобы опять подавать маме не ту воду. К рынку вела прямая, только что залитая гудроном дорога. Роза не сбрасывала скорость. Высунув из окна левый локоть, она наслаждалась. Когда она спросила, почему я не удосужилась получить права, пришлось напомнить ей, что я четыре раза пересдавала как вождение, так и теорию, после чего поставила в этом деле точку и купила велосипед.
— Да-да, — сказала она. — Не могу представить тебя за рулем.
Откуда у нас берется мысль о неспособности что-либо представить? Если я скажу, что не могу представить человеческую сексуальность? Что, если я могу представить человеческую сексуальность исключительно такой, какой до меня описали ее другие? А если я не могу представить другую культуру? Как бы начинался и заканчивался мой день, если бы мне оказалось не под силу представить Грецию, родину моего отца? Что, если невозможно представить, как он тоскует по брошенной дочке и надеется на примирение?
Я взглянула на материнскую стопу, покоящуюся на педали тормоза. Пальцы ноги изящно и уверенно сдвигались в сторону и возвращались на педаль.
— Могу представить, как ты идешь вдоль всего пляжа, — сказала я.
В ответ она завела на мотив гимна: «На этот длинный пляж морской ступала ль мамина нога?»
Если бы… Мамины ноги почти все время бастуют, но я точно не знаю, о чем она ведет с ними переговоры и каким будет решающий аргумент. Ноги у нее сорокового размера. Огромная челюсть. У наших предков потому развился выступающий подбородок, что они постоянно дрались. Недовольство требует больших усилий. Моей матери выдающаяся вперед челюсть нужна для того, чтобы отпугнуть любого, кто встанет на ее пути к тайнику недовольства. Мне нужно найти другое увлечение — я столько не зарабатываю, чтобы поддерживать в себе интерес к ее симптомам. Я забросила аспирантуру, которая могла способствовать переключению моего интереса с личных проблем на общественные и дать мне свободу преподавать науку, занимающую все мое время. Получение свободы — еще одна из моих проблем.