Горячее молоко - Леви Дебора. Страница 33
Нагнувшись над ванной, которая наполнилась мыльной водой, я держала в руках мокрый шелк. Поднесла его к глазам. Еще ближе.
Голубое слово, вышитое на желтом фоне, я изначально прочла не так.
Не «Обесславленная».
Это я сама додумала.
«Обезглавленная».
Там читалось «Обезглавленная».
И пусть бы кто-нибудь меня обесславил, только не стоит принимать желаемое за действительное.
Я лежала навзничь на прохладном кафельном полу ванной комнаты. Ингрид — белошвейка. У нее мозг — в игле. Обезглавленная — так я ей мыслилась, и распороть свои мысли она не сочла нужным. Заклеймила меня этим словом, неподцензурным, шитым голубыми нитками.
Обесславленная — это галлюцинация.
Пока я лежала на белых кафельных плитах, тот случай со змеей, а потом и с Леонардо, подорвавшим мои силы, постоянно наталкивался на другие тревожные мысли. Я смотрела вверх широко распахнутыми глазами, а из кранов всю ночь капало.
История
Младшая сестра поворачивается в мою сторону, открывая лучистые карие глазенки. Она лежит поперек отцовских колен на мягком синем диване. Александра кладет голову на плечо моему папе. Когда папа берет в чашу ладони ее подбородок и приближает к губам, я не могу избавиться от мысли, что он подсмотрел этот жест в старом фильме с Кларком Гейблом и теперь примеряет к себе. Сценка-то обесславленная. Это слово — как рана. Кровоточит. В этом смысле «Обесславленная» недалеко ушла от «Обезглавленной».
У меня болит голова; мама описывала мигрень как хлопанье двери в голове. Сжимаю ладонями лоб, а потом провожу пальцами вниз и нажимаю мизинцами на веки, да так, что вижу нечто черно-красно-синее.
— Тебе что-то в глаз попало, София?
— Да. Мошка, наверно. Папа, можно поговорить с тобой наедине?
Детские тапки едва удерживаются на ступнях Александры; она адресует мне улыбку, брекеты сверкают под солнцем, которое тут заполняет все жизненное пространство, и в этом их пространстве живется мне чересчур напряженно. Теперь Александра одной рукой обнимает отца за плечи и запускает пальцы ему в волосы. Он кое-как высвобождается из объятий своей возлюбленной-девочки-маменьки, чтобы поговорить со мной наедине.
Мы с ним уходим ко мне в комнату; он затворяет дверь. Я точно не знаю, что хочу ему сказать, но это связано с просьбой о помощи. Никак не соображу, с чего начать. Между нами пролегли очень долгие годы молчания. Так с чего же начать? Как вообще начинают разговор? Надо бы покружить во времени, в прошедшем-настоящем-будущем, но в каждом из них мы запутались.
Стоим в этом чулане; время искривилось. Дышать нечем, но вдруг налетает ветер и кружит нас в вихре. Ветер дует нещадно; это история. Меня отрывает от пола, волосы развеваются, руки тянутся к отцу. Та же самая сила подхватывает и его, швыряя спиной о стену; руки бессильно болтаются.
Он хочет обмануть историю, обмануть ураган.
Мы стоим на расстоянии вытянутой руки.
Я хочу объяснить, что беспокоюсь за маму, но не уверена, на сколько еще меня хватит.
И, дескать, подумала: не согласен ли он вписаться?
Что значит «вписаться», я и сама толком не знаю. Можно было бы попросить о финансовой помощи. Можно было бы попросить его просто выслушать, как у нас обстоят дела. Разговор получится долгий, то есть я фактически посягаю на его время. Выгодно ли ему меня слушать?
— Ну, София? О чем ты хотела поговорить?
— Я подумала, что хорошо бы мне для завершения диссертации поехать в Штаты.
Он уже где-то далеко. Глаза прикрыты, лицо замкнуто.
— Аспирантура платная. Кроме того, мне придется оставить Розу в Британии одну. Не знаю, как поступить.
Отец сует руки в карманы серых брюк.
— Как хочешь, так и поступай, — говорит он. — Для обучения за рубежом предлагаются вполне доступные гранты. Что же касается твоей матери, она сама выбрала такой образ жизни. Это не моя забота.
— Я просто с тобой советуюсь.
Он пятится к закрытой двери.
— Как мне быть, папа?
— Я тебя умоляю, София. Александре нужно поспать: твоя сестра съедает ее заживо. Да и мне требуется отдых.
Кристос. Александра. Эвангелина.
Им нужно вздремнуть.
Все мифы Древней Греции повествуют о несчастливых семьях. Я — та частица семьи, что спит на раскладушке в гостевой комнате. Эвангелина означает «провозвестница». Что бы мне такое возвестить? Да вот же: я взяла на себя уход за первой женой отца.
Иду за ним, а он держит путь к мягкому синему дивану, чтобы воссоединиться с родными. Я вся клокочу. Пытаясь успокоиться, впериваюсь в стену. Однако стена — это не прохладное чистое пространство: с нее ухмыляется множество уток. Мой отец украдкой смотрит на меня, а сам складывается на диване, рядом с женой и дочкой. Ему хочется, чтобы я его глазами увидела их новую счастливую семью.
Присмотрись: как умиротворенно мы отдыхаем!
Прислушайся: у нас никто не кричит!
Обрати внимание: у каждого свое место!
Полюбуйся, как моя жена ведет дом!
Мой взгляд на его семью непременно должен совпасть с его взглядом. Он предпочитает, чтобы никакой другой точки зрения у меня не было.
Но у меня своя, а не отцовская точка зрения.
Точка зрения становится моим объектом изучения.
Весь мой потенциал — у меня в голове, но нигде не сказано, что от этого моя голова должна стать самой привлекательной частью тела. Не придется ли папе краснеть за мою новорожденную сестру, как за меня? У нас с ней есть секретная игра. Когда я глажу ей ушко, она закрывает глаза. Но стоит мне пощекотать ей пяточку, как она их открывает и смотрит на меня со своей точки зрения.
Мой отец обожает, когда они все втроем закрывают глаза.
Его любимая фраза: «Пора закрывать глазки».
Оставив их дремать на мягком синем диване, я направилась в сторону Акрополя. Через некоторое время стало ясно, что по такой жаре мне далеко не уйти, поэтому я купила персик и нашла для себя скамейку в тени. Полицейский на мотоцикле преследовал смуглого пожилого дядьку, толкавшего перед собой груженную металлоломом тележку из супермаркета, которую собирался вернуть на место к концу дня. Это ничем не напоминало стремительную экранную погоню: человек шел неспешно, а временами просто останавливался, и тогда мотоцикл барражировал кругами, но все же это было преследование. В конце концов преследуемый просто бросил тележку и скрылся. Этот дядька напоминал моего учителя начальных классов, только у того из кармана рубашки всегда торчали две авторучки.
Когда я вернулась в Колонаки, Александра и Кристос сидели за столом и перекусывали белой фасолью в томате. Александра сказала, что фасоль — из банки, но мой папа добавил к этому блюду укроп. До укропа он жаден! Поскольку об отце я практически ничего не слышала, мне было приятно узнать, что он любит укроп. Это отложится в памяти. В будущем я стану говорить: да, отец любил укроп, особенно с белой фасолью.
Александра ткнула пальцем в лежащий на столе пакет.
— От твоей матери, — сообщила она.
Бандероль была адресована Кристосу Папастергиадису.
Кристос явно нервничал: он набивал рот фасолью и делал вид, что знать не знает ни о каком пакете.
— Открой, папа. Вряд ли там отрубленная голова или что-нибудь этакое.
Сказав эту фразу, я тотчас же усомнилась. Что, если собака, жившая при школе дайвинга, вовсе не утонула и Роза отрубила ей голову, чтобы заказной бандеролью отправить в Афины?
Отец подсунул кончик ножа под слой оберточной бумаги со всеми положенными марками и слоями клейкой ленты.
— Что-то квадратное, — сообщил он. — Коробка.
На коробке был изображен йоркширский пейзаж. Гряда холмов, низкие каменные стены, каменный домик с красной входной дверью. Отец перевернул коробку другой стороной и уставился на изображение стоящего в поле трактора и трех пасущихся вблизи овец.
— Чай в пакетиках. Упаковка йоркширского пакетированного чая.
И записка. Он прочел ее вслух.