Трав медвяных цветенье (СИ) - Стрекалова Татьяна. Страница 43

Ну, что тут описывать бред несчастной больной? Крики, нечленораздельное месиво звуков. Она не произносила разборчиво ни слова – только без конца звала его по имени. Звала и не узнавала. Вот так: «Ста-ху! Ста-ху!» – стонет, стонет! Стах шлёпает её, прямо на ухо что есть мочи орёт: «Я! Я тут!» А она – не понимает! Она кричит! И выворачивается вся.

Ремень всё же сдерживал её, и молодец справлялся. Лошадей умучил. Бедняжка кобылка когда вконец выдохлась – перевязал её позади. Гнедой принял труды.

Солнце меж тем село. Стах свернул на лесную тропу. В сумерках ещё как-то различалась стёжка, но движение замедлилось. Он ехал, стиснув зубы – и Богу молился.

Ночные тени уж путали дорогу. В кромешной тьме, наконец, луна осветила путь. Он выбрался на шлях, а до деревни доскакал за полночь.

Мелькнул Нунёхин плетень – весь как серебряный. Лениво залаял пёс. Человек заколотил в дощатые ворота: «Эй! Нунёха Никоноровна! Открывай!»

Год назад он решил навещать бабку – и за год, к стыду своему, ни разу не заявился. Уж больно крутила нелёгкая! Все пути далеко ложились, а первый, какой пробежал в Скены – сразил смертельным ударом. Стах держал в седле искалеченный полутруп.

И всё же – он благодарил Бога. Благодарил свою несправедливо обиженную кобылу. Благодарил все тропки, что привели во спасение! О Господи! Не знает человек своих путей!

Напряжённо ждал он у ворот. Огня в оконце не видать. Открывать никто не спешил.

Сердце заколотилось. А ну – как померла?! Год, как-никак...

Потом сообразил – псину кто-то кормит, стало быть – есть, кому.

Изо всех сил забарабанил по ветхим доскам:

– Бабк Нунёх! Аль не признала?! Харитона дружок! Давний твой гость!

Глядь – огонёк засветился. Наконец, по двору шаги зашуршали. Слабый бабкин голос донёсся из-за плетня:

– Ты чего, милааай?! Чего расшумелся? Кто ты есть?

– Гназд я! Стах! – отвечает молодец, сам рад без памяти. – Помнишь, аль забыла? С Харитоном наведался. Тогда гость, нынче проситель. Открой ворота – дай, я те в ножки поклонюсь! Беда у меня!

Ворота открылись, и он с двумя лошадьми въехал во двор. Бабка держала фонарик со свечой внутри. Она, она! Нунёха! Те же морщины, то же доброе лицо.

– Что, – спрашивает, – случилось? Вон – там поставь лошадок – да в дом иди. Расскажешь.

– Погоди, бабк, – пробормотал он, – не во мне дело.

Осторожно снял он с лошади затихшую девушку. Бабка поняла уж, дверь ему пошире распахнула. Он внёс больную в избу, шаря глазами, куда положить. Нунёха метнулась в угол – выволокла сенной тюфяк. Поколотив, приладила на две быстро сдвинутые лавки. Туда Гназд и опустил девицу. Развязал ремень. Та была совершенно без сознания, глаза блестели, полыхало лицо.

– Вот, – сказал, – горе у меня.

И, обернувшись к старухе – как сулился – бухнулся в ноги, со всей искренностью, со слезами:

– А?! Бабк! Добрая ты моя! Будет жить?

И торопливо забормотал, жалобно в глаза заглядывая:

– Мне, чтоб жила, надо… Чтоб – как прежде – была! За мной не пропадёт, бабку! Я за неё – чего хошь, сделаю!

И в пол с размаху пред старухою лбом ударил.

Та, помолчав, с жалостью произнесла:

– Не отчаивайся ты, милый! Дай, поглядим сперва….

И склонилась над бедной девицей:

– Ой, голу́бку…

Осмотрев больную, смутно на Гназда глянула. Тот сам сказал. Жёстко и с удовольствием:

– Пристрелил я его, бабк! Надо бы кол осиновый вбить, да поторопился…

Старуха покачала головой:

– Страшно, светику…

– Ничего, – при всём несчастье не удержал он злого смеха, – найдутся гробовщики. Костей не оставят.

Слушая молодца, Нунёха раздула огонь в печи, подложила сучьев, поставила два горшка, которые закипали в то время, пока рассказывал он, как беспамятная юница сперва походила на каменное изваяние, потом напоминала огненную змею.

В один горшок по бурлении – подбросила бабка душистых трав, выбрав их из разных связок, а от другого вдруг пошёл такой дух, что тут же мужик почувствовал – он голоден, как тот волк.

Вмиг бабка грохнула на скоблёный стол плошку-ложку, ливанула похлёбки, но ковригу хлеба подала степенно, на полотенце. Нож у Гназда был. Напластал он ломтей, скорей к столу подсел.

– Так-то. Поешь, – улыбнулась старушка, – чтоб ноги таскать. Пока затихла-то… Предстоит ещё...

Тот поморгал глазами, но ложка сама загребала гущу, а зубы, не разбирая, крушили всё, что на них ни попадало.

– Ешь-ешь! Полегчает, – напророчила Нунёха. Так и вышло. Наелся – веселее стало. Хорошие мысли появились. Де, горько, гадко – но ведь жива! Может, не так всё страшно: вон, тихо лежит. Может, полежит, полежит – да и отлежится. В себя придёт, его вспомнит, себя… И разом жуткое прострелило: вспомнит если – вспомнит всё! Господи! Ведь калека на всю жизнь! Не переживёт девчонка, дочка Гназдова! Лучше бы убили! Лучше ничего не помнить. Лишь бы жить…

Пусть живёт! Не напрасно направила его судьба! Если в роковой час оказался на роковой стезе – значит, был в этом промысел – не человечий, а иной, светлый… Значит – в руки ему даётся и ему поручается! Тот, свыше – благословляет его заботу…

Что же случилось немыслимое – что девица Гназдова при защите уделов, разъездах дозорных, страже прилежной – оказалась за сто вёрст от родной крепости? Как попала сюда? Что же бдительный Зар сестрицу-то проспал? Знать, не от того, кого нужно, берёг! Выбросил искусителя из дому… Да разве при Стахе – такое случилось бы!

Случилось! Ничего теперь не сделаешь! Сто раз поруби злого ворога – ничего не изменишь! Бесы – они проворством отличаются. А время назад не перевернёшь! Не сделаешь прошлое будущим. Соломки не подстелешь! Топор не наточишь! Порушили тебе твою лилейную ласковую Лалу.

Вот и бейся, молодой,

В сыру землю головой…

Голова треснет – а земля не вздрогнет. Кряж не обрушится, берёза не тряхнётся, лист не шевельнётся…

Всех жизнь бьёт, и тебя била... Но так – не отделывала.

Гназд вышел из дому брошенных лошадей устроить. Глядь – бродят обе по двору, рассыпанное сено подбирают. Подошёл он к своей кобылке добродетельной. Ласково похлопывает, ласково хлеб суёт посоленный, говорит ласково:

– Лошадка ты моя золотая! Какая ж ты умница! А я-то, дурак беспробудный – отколотил тебя ни за что…

Она хлеб жуёт, да глазом косит, да головою кивает.

Обнял он тогда лошадушку за шею за гибкую – да и хлынули слёзы с таким изобилием, какого и не подозревал в себе. Аж захлебнулся в них, уткнувшись в мягкую шерсть – прямо дитя малое!

– А! Девочка моя бесценная! Ты одна у меня осталась! Нет у меня, – всхлипывает, – никакой девочки, кроме тебя!

Почесал ещё за ухом. Повёл под навес, щедро овса в торбу насыпал, а сам всё плачет и перестать не может. Оттого что – побил он лошадь. Оттого – что послушайся умницу, поторопись, куда влечёт – всё иначе сложилось бы. Он бы дьявола на скаку уложил! Он же славно стреляет!

«Иииааа! Да, ладно уж, хозяин! Не убивайся так. Жизнь – сам сказал – не повернёшь. Принимай, какая есть. Ну – зря, конечно, ты так со мной… но – не сержусь! Такая наша планида лошадиная! Где видал ты лошадей без кнута? Кабы вы, всадники, коней своих слушались – многие беды на земле в воздухе бы растаяли, словно не бывало. Неохота коням на верную смерть. Неохота на злое дело. А влечёт их полей тишина и нежность земная. И всякая-всякая на свете любовь. Не плачь, бедный мой, друг незадачливый. Никто не знает, что кому в мире этом уготовано. И какой стороной что к кому обернётся… Ты встряхнись! Есть другие заботы – их ладь! Ты вон – того… Гнедого-то – не забудь. Он – что? За хозяина не в ответе. Скотина подневольная».

Гназд разнуздал вторую лошадь и пошёл в дом. Входит – видит: бабка кобеняк с девушки сбросила, обложила её тряпками-примочками, дух стоит в избе лесной-луговой, а перекрывает всё – смолисто-медовый: старуха растирает неподвижную девицу с ног до головы неведомым снадобьем.