Сны под снегом (Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина) - Ворошильский Виктор. Страница 10
Он выбрасывал из себя эти фразы, полные боли и ненависти, лихорадочно, резко; казалось, что он как будто произносит их не впервые, словно уже раньше готовился к встрече со мной; но ведь не мог же он ожидать моего посещения; так что он верно в воображении произносил их и в лицо бросал мне обвинения.
Ну, жду, поторопил он. Прошу встать и сказать: уничтожу тебя, блоха.
Я встал и приблизил лицо к его, искаженному гримасой, лицу.
Господин Смирнов, сказал я, я пришел сюда, чтобы просить вас о сотрудничестве. Мне бы очень хотелось, чтобы вы взяли на себя редактирование губернских ведомостей. Не отказывайтесь.
Что, как, что вы, забормотал он.
Поэтому-то я вас и разыскивал. Вы честный человек. Я не такой как вы думаете. Мне крайне. Я никого не хочу тиранить, но впадаю в ярость, как только. Мне думается, что не должно быть так, как. Все зависит от того, найдется ли достаточно честных и мужественных людей. Вы первый кого я встретил в Рязани. Может потом еще найдем. Давайте вместе работать. Не отказывайтесь.
Клавдия, крикнул он, Клавдия!
Скрипнула дверь.
Я не знал, что кто-то был рядом.
Клавдия, зажги свет! Немножко керосина все же найдется. Значит вы не хотите меня уничтожить, а только. Клавдия, ты слышала?
Худенькая, маленькая женщина, почти девочка, внесла коптящую лампу.
На стенах и низком потолке заплясали тени.
Значит вы такой. Я хотел в это верить, ведь я читал, но когда.
Я протянул ему руку.
Вы не отказываетесь? Будем вместе работать?
Его рука была горячей и влажной — рука чахоточного; но пожатие неожиданно сильное.
Только сумею ли я?
Необходима лишь честность, отвага и добрая воля, а это у вас найдется.
Клавдия молча переводила взгляд с его лица на мое и снова на его; в ее расширенных глазах светилась благодарность ко мне, что я не оказался палачом обожаемого мужчины — и почти религиозное восхищение им, смельчаком, героем, победителем.
Что вы, черт побери, устраиваете с этой Кислинской!
Меня называют вице-Робеспьером, но это вовсе не означает, что губернатор Робеспьер, наоборот.
Губернатор — Муравьев, сын министра; папочка подлец, и яблоко от яблони на аршин.
Я не из тех Муравьевых, которых вешают — но тот, что вешает.
Пока еще нет, лишь про запас веревку мылит, до сих пор еще его нога не ступала на Антоколь, а дворянство трех литовских губерний — Виленской, Гродненской, Ковенской— самое верное, которое своей петицией об уничтожении крепостного права вышло навстречу намерениям Александра.
Итак, завтра Вешатель приступит к делу, а пока его славный предшественник на виленском престоле, Назимов, скачет с петицией в Петербург.
Царь склоняется к просьбе литовского дворянства и рескриптом на имя Назимова комитеты образовывает, комитеты, которые решат наболевший крестьянский вопрос.
Не только в Вильно и Гродно — по всей матушке Руси.
По губерниям начинается великая болтовня.
Но Робеспьерам или там даже каким-то вице-Робеспьерам не велено предоставлять слово.
Что вы, черт побери, Михаил Евграфович, с этой Кислинской?
Полагаю, Николай Михайлович, что кончились те времена, когда правительство терпело зверские издевательства господ над крепостными. Работа комиссии вот-вот подойдет к концу, крестьянин станет гражданином равным перед законом каждому из нас.
Бредни, Салтыков, какие там издевательства, вы видели какие у этой Кислинской ручки. Это дама, будьте добры, не забывайте этого.
Есть неопровержимые доказательства, что Веляшев, с ведома и поощрения Кислинской, истязал этих ребят.
Уж сразу и истязал. Военный, мог слегка погорячиться, не надо делать из этого трагедии. Вы поддаетесь внушению слов, а слова — что ж слова, мы сами их выбираем. Вы хотите восстановить против себя общественное мнение губернии.
Ваше превосходительство, я не отступлю от своего мнения.
Как хотите, Салтыков, но я тоже не отступлю.
Суд вынесет приговор.
Увидим, Салтыков, какой.
Что же касается причины упоминаемого самоубийства малолетних, Ивана и Гавриила Афанасьевых, то суд видит в этом Божью волю и никого из смертных в состояние обвинения не ставит.
Муравьев сияет.
Давайте забудем об этих раздорах. Я еду в Петербург, не желаете ли вы, чтобы я исхлопотал для вас награду?
Соблаговолите сообщить министру, что самой большой наградой для меня будет возможность расстаться с вами.
Можете рассчитывать, не премину передать Ланскому.
Муравьев торжествует в Рязани, а я — в Тверь.
Смирнова забираю с собой — в Рязани от него остались бы одни обглоданные косточки.
В Тверь я прибываю слишком поздно.
Еще полгода назад здешний комитет, в котором верховодил губернский предводитель дворянства Унковский (тот самый Алеша Унковский, в свое время исключенный из Лицея за податливость пагубному влиянию Петрашевского), так вот еще полгода назад тверской комитет либерально шумел, далеко идущие проекты посылал в Петербург, то, чтобы крестьян не в адамовом виде, но с причитающейся им землей освободить, то, чтобы создать постоянные избираемые органы по местным вопросам, шумел комитет, предлагал видно, чересчур много, ибо его живо разогнали, Унковского же — под надзор полиции и adieu, в Вятку.
На месте остались акулы.
Акулы хотят меня, разумеется, сожрать.
Единственная акула, которая бы меня, несчастного, возможно, пощадила, хоть тоже косо смотрит на мое назначение в Тверь, это матушка, Ольга Михайловна, гневно распростершаяся на своих обширных вотчинах.
Но от этого утешение маленькое.
Немножко большее, что губернатор, Баранов, довольно приличный.
Приличный, но пугливый.
Еще не знает, в какую сторону все обернется.
Подлостей особых не делает, но и к достойным поступкам тоже мало рвется.
Поэтому один на один с акулами.
Щелкают пастью, я же гарпуном новых законов в уязвимые места целюсь.
На попытках одолеть друг друга протекают месяцы.
Как тут, наконец, с визитом в Тверь прибывает сам Александр.
Конечно, меня ему представят.
Он скажет: помню, Салтыков, а как же, радуюсь, что ты не обманул моих надежд, продолжай служить мне в том же духе.
Верный слуга Вашего Императорского Величества.
Царь входит; к уху помазанника — прилеплен министр двора, граф Адлерберг; далее великие князья и свита.
Смотрит на меня стеклянными глазами и — ни слова.
Очень пополнел и бакенбарды великолепно выросли с момента вступления на трон.
Между буйными офицерскими усами и подбородком, на который изящно заходят с обеих сторон бакенбарды — сочные, сложенные в капризный хоботок, губы.
Ни слова — и дальше прямо перед собой, в окружении свиты.
Ибо уже пора к императорской трапезе.
Что ж, видно, проголодался.
Все ничего не говорит, на сановников по обеим сторонам не обращает внимания, хоть граф Адлерберг то и дело со стула вскакивает в ожидании высочайшего бормотания, а Баранов застыл с вилкой в руке, как со сломанной серебряной шпагой, к рыбе и мясу не прикасается, только благоговейно губами каждое движение царских губ жадно повторяет, но властелин этого не замечает, властелин подкрепляется.
А другие ничего, уважая императора, едой и напитками не пренебрегают, правильно поступают, потому что если бы все так сорок разом пренебрегли, царь возможно бы заметил и к тверскому дворянству не питая, после известных выходок, излишнего доверия, мог счесть за нежелательное беспокойство.
Так что и я подкрепляюсь за царским столом, ничего из зрелища не пропуская.
Теперь движение челюстей, измазанных жирными соусами, постепенно прекращается, Александр словно обдумывает решение, наконец, принимает его и согнутым пальчиком перебирает, Адлерберг и Баранов также перебирают, слуга с блюдом к монарху припадает, тот с непроницаемым видом выбирает вторую индюшачью грудку и дальше подкрепляется.