Сны под снегом (Повесть о жизни Михаила Салтыкова-Щедрина) - Ворошильский Виктор. Страница 17

Ты всегда говоришь, что я дура, но рецензент.

Мерзавец.

Уважаемый господин редактор, хотя и не в обычае, чтоб беллетристы вступали в объяснения со своими критиками, но.

Во-первых, г. рецензент приписывает мне такие намерения, в связи с, он обличает меня в недостаточном знакомстве, ошибках в хронологии, а также что я много пропустил: где Пугачев, где сенат, в котором не нашлось географической карты России, где много других происшествий, перечисление которых приносит честь рецензенту, но в то же время не представляет и особенной трудности при содействии изданий гг. Бартенева и Семевского.

Однако я должен вывести почтенного рецензента из заблуждения, будто бы, издавая историю града Глупова, я имел в виду «историческую сатиру», я также должен уверить его, что даже и на будущее время сенат, не имеющий исправной карты России, тогда, как, например, такой факт, как распоряжение о писании слова «государство» вместо слова «отечество».

Сверх того историческая форма рассказа представляла мне некоторые удобства, равно как и форма рассказа от лица архивариуса.

Но в сущности, я никогда не стеснялся формой и пользовался ею лишь настолько, насколько находил это нужным.

И мне кажется, что ввиду тех целей, которые я преследовал, такое свободное отношение к форме вполне позволительно.

Далее рецензенту кажутся вздором такие образы, как градоначальник с органчиком в голове и тому подобные.

Но зачем же понимать так буквально?

Ведь не в том дело, что у Брудастого в голове оказался органчик, наигрывающий романсы: «не потерплю!» и «раззорю!», а в том, что есть люди, которых все существование исчерпывается этими двумя романсами.

Надеюсь, что в объяснениях я не зашел слишком далеко.

Затем, приступая к обличению меня в глумлении над народом непосредственно, мой рецензент высказывает несколько теплых слов, свидетельствующих о его личном сочувствии народу.

Оно меня безмерно радует; но думаю, что я собственно не подал никакого повода для столь благородной демонстрации.

Остаюсь, господин редактор, с выражениями, ваш Салтыков.

Не напечатали, мерзавцы.

Мерзавцы и дураки.

Дураки и лицемеры.

А доктор Ионов?

Доктор Ионов не мерзавец.

Я его не считал и дураком.

Когда в Вятке мне было особенно плохо, именно доктор Ионов.

Во всей Вятке единственный дом, в котором я.

Доктор Ионов, прямолинейный и честный, но почему.

Не понял.

С натянутым и ледяным письмом вернул книгу, что не желает, с письмом любезным, но оскорбительным, что не желает впредь никаких, ведь я всегда посылал ему, никаких отношений со мной, подарков, переписки, не желает.

Не понял.

Никто не понял.

А ведь стоит только выглянуть в окно: градоначальник безумный летает над городом, градоначальник с головой нафаршированной трюфелями, с органчиком в голове, без головы, все летает по прямой линии.

Болит сердце.

Может я сошел с ума, не они?

35

Нечаев. Кто это такой — Нечаев?

Этого никто не знает.

Но все дрожат.

Дрожанием руководит полиция.

Раз — открыть рот, два — лязгать, ночь опускается при счете три, входит полиция, лязгать, лязгать, этот уже не должен, потому что его забрали, но остальные — открыть, лязгать.

Нечаев?

Исчез как привидение, может его вообще не было, но ведь что-то было; что такое, скажите; лучше не говорить.

Реален — лишь труп, найденный в пруду.

Встать, суд идет.

Первый в истории России гласный суд, с речами адвокатов, с представителями прессы, даже с публикой в зале; с делом Нечаева стали мы таким образом государством законным, европейским, поздравляю; над головами судей — Александр, просвещенный монарх; встаем почитая справедливый суд; но почему эта дрожь?

Раз — открыть рот, два — лязгать; слово имеет господин прокурор; восемьдесят семь подсудимых, но Нечаева недостает на скамье.

Не думаю, Николай Алексеевич, чтобы мы могли позволить себе дать собственный отчет о процессе, если бы однако в обзоре печати.

Попробуйте, но очень осторожно.

Ведь не напишу же я, что это банда мерзавцев, готовых продать душу за полгроша.

Так что пишу обзор печати, а Достоевский над синими морями, те же газеты с небольшим опозданием читая — фантастический роман о бесах.

Достоевский — художник; ах, нет — Достоевский, стоящий со слезами на глазах на эшафоте, с барабанным рокотом в ушах, идет снег, с сердцем дрожащим от ненависти; Достоевский, кого вы ненавидите? — потом, потом, надо писать обзор печати.

Русская журналистика наконец доказала свою лояльность очевидным и несомненным образом.

Перед лицом столь единогласного осуждения, к тому же выраженного с абсолютной свободой, нашей печатью, стоящих перед судом заговорщиков, стоит ли еще.

Что же касается нашего личного отношения к рассматриваемому вопросу, то в качестве ежемесячника мы вынуждены были бы, что кажется бесполезным, ибо в публицистике этого жанра оригинальность, которой мы завидуем, например, Московским Ведомостям, однако не можем.

Вот почему ограничиваясь констатацией похвального единогласия нашей печати, для удобства читателей, в возможно более обширных цитатах.

На этих днях в Санкт-Петербургской Судебной Палате начался процесс второй группы обвиняемых по делу Нечаева. Из обвинительного заключения мы видим, что наиболее благоприятной средой для Нечаева была Петровская Земледельческая Академия. В университете деятельность Нечаева задела всего лишь нескольких студентов-медиков, в большинстве своем кавказского происхождения, исключенных из учебного заведения осенью 1869 года за бойкот профессора Полунина.

Я переписываю длинные отрывки газетных отчетов, лишь изредка позволяя себе прокомментировать их одной фразой.

В том месте, например, где одна из газет возмущается клеветниками, утверждающими, что даже оправданные судом граждане будут до конца жизни ощущать последствия не подтвержденных обвинений, я дописываю: раз Санкт-Петербургские Ведомости уверяют нас, что это не так, трудно стало быть дольше питать сомнения.

Мы надеемся, подытоживаю я, наконец, что читатель, просмотрев эти высказывания, согласится с нашим мнением, что они полностью и к тому же абсолютно свободно освещают не только сам факт, который явился предметом процесса, но также и более отдаленные причины, породившие этот факт.

В обзор печати цензура не вмешивается.

Но Нечаев — кто такой: Нечаев?

36

Идет снег, бьют барабаны, Достоевский сходит с эшафота.

Достоевский — каторжник; письмо к Гоголю читал срывающимся голосом: самые живые, современные национальные вопросы России теперь; обиженный Белинским, публично высмеянный Тургеневым, прекрасной Авдотьей не замеченный, бесталанный, фанфарон; и никто более о нем не слышал — сообщает балагур Панаев; так вот нет, Достоевский — герой, революцию хотел совершить в России, читал письмо к Гоголю и за это в мертвом доме звенит кандалами.

Идет снег, сгиньте, чтоб вы пропали, вы все, златоусты, святотатцы, гордыни дьявольской исполненные, революция есть зло, мудрость ваша — суета, отвернувшиеся от Бога, от основ России оторванные, одержимые зловещим соблазном, исправители мира, грешники, проклинаю и отрекаюсь от вас.

А бесы, вышедшие из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро, и потонуло.

Достоевский, пятый Евангелист, в журнале Каткова лукавых бесов изгоняющий.

Над синими морями, из газет — заговор презренный и студент убитый в парке, но свиньи, в которых вступили бесы — это вы, умники, спесивцы, друзья молодости, вспоминаемой с отвращением и страхом.

Тургенев несколько лет назад тоже было нигилистов осудил.

Ложь! он ими восхищался; он ставил им в вину лишь насмешку над сентиментальными родителями, но в чистоте того огня, что сжигал молодые души, он не осмелился усомниться; от имени отцов отрекся от неблагодарных детей; вернее желал отречься, но в действительности — отдал им честь, перед их мужеством склонился, старый шут Тургенев позволил зашантажировать себя молокососам.