Время, задержанное до выяснения - Шехтер Шимон. Страница 32
1. Во-первых: что я думаю о том, кто я такой и кем себя чувствую. Так вот, я говорю по-польски и думаю по-польски. В кругу польской истории, среди польских верований, легенд, памятников, польских взлетов и падений я чувствую себя чужаком — так же, как, например, среди русских, или, знай я их хорошо, английских или еще каких-нибудь. В костеле я чувствую себя посторонним. Мне чужды польские традиции. Сами поляки не чужды и не близки, потому что толпы я не люблю, и могу вынести контакт не более чем с двумя лицами, а тогда мне все равно, кто они, лишь бы это были люди интересные и мне было с ними хорошо. Поэтому, когда мне приходится отвечать полякам, кто я по национальности, я всегда отвечал и отвечаю — еврей. Это единственно верный ответ, если не хочешь вступить в конфликт с самым важным — с чувством собственного достоинства. Повторяю, собственного, то есть личного, а не национального, ибо чувства национального достоинства у меня нет, и я не испытываю в нем потребности. Прошу прощения, я знаю, что Вы чувствуете по-другому, но не хочу лгать.
Еврейского языка я совсем не знаю, и очень сожалею об этом — но не потому, что именно он должен быть моим родным языком, а просто потому, что знание иностранных языков и т. д. Мне чужды и еврейская религия, и еврейские традиции, и еврейская культура. И скажу откровенно: среди всевозможных расизмов мне наиболее претит еврейский расизм, хотя, как известно, даже в тысячной своей доле он не был так опасен, как тот же гитлеровский. Но если бы история сумела (захотела) пошутить и поменяла их ролями, что тогда?
Я знаю русский язык, знаю вполне прилично, но среди русских (в толпе) чувствую себя в такой же степени чужаком, как среди поляков или евреев. Кто же я такой, черт побери?! А разве я вообще обязан кем-то быть?
2. Кто я такой в глазах людей? Евреев, поляков, русских и т. д.? Был и всегда остаюсь евреем. И ничего, абсолютно ничего против этого не имею. Это уж дело тех, кто считает, что я кем-то обязан быть, их дело, а не мое. Я причислению к этой национальности не противился и противиться не буду.
Когда я писал о гагаканье, то одним духом назвал Польшу и Эсэсэсэр. Вы меня поправили (в Эсэсэсэре дело обстоит иначе). Принимаю поправку. К сожалению, она пустяковая. Большинство все же — гоготуны… Мы как раз переводим следующие двенадцать выпусков «Хроники», а в «Вядомосьцях» ведем рубрику «Окно в Россию»…
12 февраля 1976 г.
Итак, поначалу был задуман реалистический роман о Юзефе Поточеке. Первые его главы относились, разумеется, к поточекову детству. А потому я повел Поточека, держа его за ручку, через двор, привел его в школу, затем в гимназию. И вдруг, совершенно неожиданно, гимназист Поточек стал убегать от меня, а я — и это явилось для меня полной неожиданностью — вовсе не погнался за ним, а попросту бросил писать и занялся другими, непоточековыми делами. Однако некоторое время спустя я вернулся к тексту, перечитал его с неприязнью и даже злясь на себя самого, уничтожил и начал с самого начала, только сперва, как Вы выразились, «расщепил» Поточека. Собственно, расщепил и одновременно слил воедино, иначе говоря, велел маленькому Юзеку встать рядом с большим Юзефом, а за ними поместил Критика и запретил им предпринимать что-либо в одиночку: вы всегда должны быть неразлучны и все делать вместе, и в первую очередь — все вместе писать свою повесть. Словом, я пренебрег хронологией и логикой времени. Только событиям я позволил происходить во времени (в «Шехтерезаде» я даже этого не допустил). Таким образом, получился монолог, расщепленный на три голоса: маленького Юзека, большого Юзефа и Критика. В буквальном смысле — монолог, потому что повесть авторами не была написана, а только придумана! Конечно, далось мне это нелегко. Дело в том, что я не умею писать и никогда не пишу, а, скорее, выпеваю, а для того, чтобы выпеть что-либо, мне надо услышать мелодию. Мелодия и только мелодия может вести меня и подгонять, тогда как концепция (а вернее, скажем прямо, мысль) тормозит и мешает мне писать (выпевать). И вот, поставив рядом поточекову троицу, я вдруг услышал мелодию. Это была мелодия маленького Юзека — наивная, детская, несложная. Кто-нибудь, чье ухо не настроено на такую мелодию, сказал бы — «инфантильная», однако я счел ее наиболее подходящей: во-первых, потому, что она вполне в духе маленького Юзека; во-вторых, потому, что она годится для большого Юзефа, плохонького писателя, чей интеллектуальный уровень немногим отличается от уровня Юзека (в результате Юзеф произносит монолог языком Юзека, несколько подпорченным наслоениями жизненного опыта); в — третьих, потому, что эта мелодия выразительно контрастирует с мелодией Критика — привнесенной извне, выученной, усвоенной в определенной ситуации.
Поточекова мелодия вела меня (не я теперь вел Поточека, а он меня) от главы к главе, от события к событию, и именно она побудила меня обратиться к банальным реалиям, таким, как часы, кукушка, еж и т. п., потому что они весьма к этой мелодии подходили. Другое дело — «Шехтерезада». Согласен с Вами: там я обошелся без «искусственных приемов», но в повести маленького Юзека и пишущего о нем большого Юзефа, писателя более чем посредственного, использование подобных приемов (один из них назван даже в заглавии книги, а «расщепление» обнаруживается в первой же ее фразе) показалось мне столь же естественным, как и отсутствие их в «Шехтерезаде».
Итак, ведомый мелодией, в пути махнув рукой на время, я вдруг обнаружил, что у меня возникает нечто более реалистическое, чем так называемый реализм, а именно — реализм абсурда. Ведь даже и говорить не приходится, что в наше время (почему в наше? во все времена! всегда!) реализм абсурда есть и будет чистейшим реализмом. Таким образом, я прикоснулся к абсурду, поточековому абсурду, и на миг ужаснулся. Но только на миг. Ужас сменился смехом, высвобождающим смехом. Взрывом смеха. Поточек, его трагическая — или, скажем лучше, грустная — история начала меня забавлять. С тех пор я не переношу трагического отношения к абсурду. Пусть его трагически переживают (…) люди серьезные, степенные (…) люди, которые не умеют не участвовать в абсурде. Лично меня абсурд (не только поточеков) забавляет. Так вот, я расхохотался и хохотал до тех пор, пока не привел поточекова Критика в Отдел виз и загранпаспортов и не поставил точку.
Почему я всем этим морочу Вам голову и похищаю у Вас ценное время (к сожалению, мы не всегда можем махнуть на него рукой)? Потому что за Поточека многие читатели на меня обиделись. Обижались за поляков, обижались за евреев, обижались за поляко-евреев и еврее-поляков, и лишь очень немногие услышали поточекову мелодию и вместе со мной смеялись над реализмом абсурда. Это были люди, которые, так же, как и я, подошли к теме свободно (хотя и не равнодушно). Повторяю, их было очень немного. И тут любопытная деталь: мелодия, хотя и несложная, слышна лишь при повторном чтении, и только тогда абсурд, прежде воспринимавшийся всерьез, вызывает смех.
Простите, что я так расписался, но мне бы хотелось ответить еще и на Ваши вопросы. С 1968 года я живу в Лондоне. Живу и очень мучаюсь: добивает меня климат. Хожу с опущенной головой и даже несколько сгорбившись, чтобы не задеть о здешнее небо.
17 марта 1976 г.
Как я уже сказал, я не собираюсь рецензировать рецензию, но хотел бы кое-что разъяснить. Мне трудно согласиться с тем, что «Шимон Шехтер вырастал в условиях раздвоенности». Даже маленький Юзек не рос раздвоенным, раздвоение появилось лишь у большого Юзефа. Раздвоения не было также у мальчика, который украл часы (на самом деле он их вовсе не крал). Просто ему очень хотелось (могло хотеться) стать фокусником, ибо какому ребенку не хочется стать пиратом, когда он читает о пиратах, или генералом, когда он играет с ребятами в войну, или даже королем? А я? Я точно так же рос, вовсе не будучи раздвоенным, а вполне цельным (скажем даже, примитивным) обыкновенным мальчишкой (может, так оно и лучше — детство у меня было нормальное). Я был настолько цельным и настолько примитивным, что мне и в голову не приходила такая вещь, как потребность в бунте. Бунтарством заразил меня Данек. Я взбунтовался против всего того, что, по мнению Данека и моему (вслед за Данеком), делит людей по цвету, причисляет одних к полякам, других — к евреям, немцам и т. п. Тогда (в детстве) ни я, ни даже Данек не догадывались о существовании двухцветных личностей.