Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 154

   -- Что же ты не в том пальтишке пришел, что я тебе подарила?

   -- А мать яо прадала.

   -- Вот как. А она мне говорила, что так тебе пальтишко нужно.

   -- На што оно мне, когда у меня свое было. А мать яо прадала, семь с полтиной взяла.

   Он, чуть не лежа на столе, дул в блюдечко и, длинным взглядом скользя по клеенчатой скатерти, смотрел на "эту самую крестную".

   -- Ну, что у вас на деревне нового?

   -- Новава ничао, а только скоро будем их бить.

   -- Кого это?

   -- А буржуев.

   -- За что же их бить-то?

   -- А за то, что буржуи.

   Он усиленно жевал вкусную булку, и трудно было даже отличить, что было ему вкуснее, -- булка или слово "буржуй".

   -- Как же вы их будете бить?

   -- А из ревальверта. А когда не довольно, тогда еще и спинжалом его.

   Он поставил сухое блюдечко и пальцем провел под мокрым носом.

   ...В ту ночь Софья Васильевна видела во сне, что, кушая булку, она накололась на кинжал..."

   Большего не помню. Помню лишь, что в словах мальчика слово "буржуй" проходило во всех падежах. Рассказ этот, как сказал, списан с натуры. Он рисует атмосферу и разговоры, среди которых росли тогда крестьянские дети...

   О тогдашние разговоры! Ведь вся Россия говорила: город говорил, деревня говорила, вокзалы говорили, в вагонах заснуть нельзя было, потому что вся Россия говорила. И что за нечесанные речи! Обо всем, специальностей не было, всякий обо всем. Хотелось бы и теперь послушать некоторых из наших говорунов. Один, косивший у меня в парке, сказал мне, значительно покачав головой: "Мы что, а вот послушайте, сын мой приедет, вот говорит так говорит"... И вот приехала эта птица в защитном цвете и в папахе. Наслышался я тогда всяких "контактов" и "продуктивностей". Удивительно, как человек думает, что он поумнел, оттого что употребляет слова, которых не понимает. От времени до времени ссылка на авторитет: "Про это хорошо сказала Брешко-Брешковская..." Что сказала, я, разумеется, не помню; ведь для этих людей цитировать имя важнее, чем сама цитата. Другой был Андрей Кованев села Несевкина. Он был из числа деятельных, участвовал в комиссиях, куда-то к сроку поспевал, из тех, которые думают, что без него если не Россия, то уезд, во всяком случае, пропадет. Он меня почему-то выбирал жертвою своего красноречия, и все у него возвращалось, что он принимает меры, "а то боюсь, как бы у нас не вышел конфеликт на почве аграрных беспорядков". Очень ему нравилась эта закругленная фраза, но предотвратить он не сумел. Во всей России самая ужасная губерния была Тамбовская, во всей Тамбовской губернии самый ужасный был Борисоглебский уезд, и во всем уезде самый ужасный наш околоток: имена Мучкапа, Алабух и станции Волконской впоследствии я читал уже в Москве как место действия самых кровавых "конфеликтов".

   Был еще другой Кованев, Владимир, славный малый. Он все смотрел и умилялся, как я подстригаю деревья и кусты.

   -- И для кого вы трудитесь? Ведь смотреть жалко. Сами ведь уже не увидите.

   -- Я не для себя, я для красоты.

   -- И кто только после вас стричь будет?

   -- После меня уже не стричь, а рубить будут.

   И до последнего дня я подстригал и подчищал, и до последнего дня Франц и Людвиг расчищали фруктовый сад, так что волостное правление всполошилось: не хотело верить в бескорыстие такой работы -- что-нибудь тут неспроста... И до конца все в парке продолжалось, как будто готовилось к будущему лету и к будущим годам...

   Прощания настоящего не было: к чему дальние проводы? Одно, впрочем, было прощание тягостное: когда я спускался по ступеням моей итальянской залы в нижнюю часть, туда, где по полкам стояла моя библиотека, каюсь, у меня дрожали колена. Обходил книги и прощался. Тут была вся богословская библиотека моей матери, была моя библиотека по театральному воспитанию, думаю, единственная в России...

   На каждой книге надпись: где, когда приобретена... Подходил, просматривал, клал на место. Почему я с ними прощался? Не было основания; о национализации книг в то время не было речи, а о том, что они будут в качестве "народной собственности" на базаре продаваться, могло ли в голову прийти. Но я прощался со своими книгами... Библиотека ниже уровня земли, и высокая и глубокая комната погружена в молчание; фортепиано открыто; мраморный бюст мадонны желтой белизной вырисовывается на темном дубе библиотеки; из южных окон два луча падают в нижнюю часть комнаты на круглый стол, и пламенеет под ними букет красных георгин...

   Когда ясно стало, что все прахом пойдет, стал думать: что сделать с теплицей, чтобы растения не погибли? Решил устроить в Борисоглебске базар в пользу одного там ремесленного училища для девочек. В это училище я часто ходил, занимался с девочками, читал им; школа эта меня интересовала; надзирательница, Вера Ивановна Скрынникова, влагала много разума и сердца в руководительство этим заведением.

   Попросил городского голову Козловского выхлопотать мне разрешение на пользование городским бульваром в течение трех дней для устройства благотворительного базара. Разрешение было дано, с охотой даже. Так как жара была страшная (июль месяц на исходе), то растения перевезли ночью. В пять часов утра разбудил меня топот по доскам мостика; вскакиваю -- десять, двенадцать подвод под предводительством Франца и Людвига, и на них знакомые фикусы, пальмы, агавы и прочее тропическое население моей павловской теплицы. Как раз в это время в больнице у меня была целая партия легкораненых, а многие просто с недомоганиями. Всех заинтересовала разборка, переноска и расстановка растений. Бульвар был против моего дома, даже в заборе в этом месте калитка. Целый день проработали и превратили этот бульвар уездного города прямо в кусочек Ниццы. Лоханку фонтана разукрасили висячими настурциями и геранями, в киоске устроили продажу живых и сушеных цветов. На другой день девочки-"ремесленницы", каждая с ножницами, с пачкой купонов, явились в шесть часов утра, чтобы полить, подвязать, подмести. "Праздник цветов" удался на славу. Все раскупили, только самые большие деревья остались; их поставили в городскую управу. Девочки были в восторге и поднесли мне своей работы скатерть, а Францу и Людвигу, как ходившим за растениями, привезшим их, подарили одному -- полотенце для его невесты, другому -- салфеточек для его дочерей... Так кончила, добровольно и красиво, свое существование павловская теплица...

   Жизнь в деревне становилась все менее приятной. К осени она сделалась трудновыносимой; начали подумывать о переезде в город. Жаль было уезжать: осень как будто сознавала, что она последняя. Такой раскраски не видал еще; такого предсмертного лиственного пожара не помню. И все звучали в голове строчки Тютчева:

   Ущерб, изнеможенье -- и на всем

   Та кроткая улыбка увяданья,

   Что в существе разумном мы зовем

   Возвышенной стыдливостью страданья.

   В природе было все то, чего в жизни окружающей уже не было: ни кротости, ни разумности, ни возвышенности, ни стыдливости уже не было в окружающей жизни. И тем дороже была природа, от которой уходил...

   В то лето еще можно было продавать -- имущество еще не было окончательно взято на учет. Был продан хлеб, были проданы кое-какие запасы материала, быки, автомобили. Собравшуюся от этих продаж сумму я решил отвезти в Новочеркасск, с тем чтобы положить в тамошнее отделение Волжско-Камского банка. С директором Борисоглебского отделения, Павлом Николаевичем Аносовым, я был хорошо знаком.

   Здесь, кстати упомяну, что жена Аносова, Варвара Ивановна, была сестрой известного Муралова, командовавшего большевистскими войсками в Москве, но не была большевичкой. Высокое родство не послужило ей в защиту, и борисоглебские большевики впоследствии ее выставили из помещения банка с такой поспешностью, что пришлось вещи вынести на улицу; к счастью, погода была не дождливая...