Восстание элит и предательство демократии - Лэш Кристофер. Страница 38
Дебаты по поводу образования напоминают дебаты по поводу семьи – вопроса, тесно связанного с первым. Правые ведут разговор о крахе и кризисе, левые – о плюрализме и инаковости. Правые не предлагают убедительного объяснения проблемы, не говоря уже об убедительном решении. Но они по крайней мере признают существование проблемы: частые разводы; рост числа семейств, где женщины играют главную роль; неустойчивость личных отношений; разрушительное воздействие этой неустойчивости на детей. Для левых подобные вещи служат знаком здоровых перемен, движения от семьи как ядра с мужским единоначалием к плюралистической семейной структуре, где люди смогут выбирать из целого ряда житейских укладов. То, что любой из подобных укладов должен получить общественную санкцию, вызывает у прогрессистов неодобрение не меньшее, чем общая культура или общий курс дисциплин. Переход от единообразия к многообразию, говорят они, может породить сумятицу, но сумятица – это недорогая цена за свободу выбора.
Для тех, кто не может принять подобный, в розовых тонах, взгляд на вещи, такого рода аргументация попросту маскирует под видом прогресса крушение семьи. С их точки зрения, то же возражение применимо к тем, кто защищает последние тенденции в гуманитарных науках на том основании, что "именно те самые вещи, которые сейчас признаются за неуспехи гуманитарных наук, в действительности свидетельствуют о преобразованиях, дающих наукам новый жизненный импульс".1
Нетрудно показать, что представления консерваторов о культурном кризисе, внушены ли они состоянием семьи или положением в высшем образовании, часто преувеличены и взяты с потолка. Утверждение, что в академической жизни воцарилось засилье марксизма, не выдерживает даже более-менее поверхностного анализа. Если марксизм перестал быть первым на подозрении, то это потому, что он больше не является основным источником радикальных идей. Марксизм "негласно отступился от своих притязаний на главенствующее положение в радикальном дискурсе", как замечает Мартин Джей. Но это не дает ответа на вопрос, определяет ли "радикальный" "дискурс" тон в университетской жизни, – по крайней мере, в гуманитарных дисциплинах. Джей сам замечает, что "новый пароль для опознания своих "раса-гендер-класс", "в определенных университетских дискуссиях поминается теперь с ошеломляющей предсказуемостью". Если дело обстоит так, нужно обратить внимание на то, что критики от консерваторов говорят об этой новой форме "радикального дискурса". Не можем мы игнорировать и тех, кто нападает на этот псевдорадикализм с левых позиций. В выражениях, которые можно было бы назвать ошеломляюще предсказуемыми, Джей отвергает критику академического радикализма у Якоби в Последних из интеллектуалов как "ностальгические ламентации" по поводу заката "soi~disant интеллектуалов-универсалов, способных обращаться ко всему обществу и от его лица". Действительно ли от социальной критики требуется универсализм такого рода – важный вопрос, к которому я вернусь, но тот вопрос, который Джей, из-за своего пренебрежительного отметания доводов Якоби, оставляет без ответа, – это может ли социальная критика какого угодно толка процветать тогда, когда "радикальный дискурс", добивающийся всё большего верховенства в гуманитарных науках, настолько мало соприкасается с миром вне академических стен.
Роджер Кимболл не питает особого интереса к судьбе социального критицизма, но его нападки на университетский радикализм, "Радикалы на должностях", могут быть прочитаны с большой пользой всяким, кто питает такой интерес. Кимболл является редактором журнала Хилтона Креймера "Нью Критерион", ныне одного из последних оплотов модернизма и высокой культуры. Этого самого по себе достаточно, чтобы не вызывать к нему доверия в глазах тех, чье чтение в основном составляют издания типа "Французских исследований Йельского университета", "Новой немецкой критики", "Критических исследований", "Социального текста" и "Октобер". В эпоху "постмодерна", "постгуманизма", "постструктурализма" и "постсовременности" защита "Новым критерием" литературного модернизма – защита прежде предоставлявшаяся, в основном, интеллектуалам-авангардистам, отождествлявшимся с левыми, – безоговорочно относит это издание к стану реакционеров. Но любой, кто прочтет книгу Кимболла непредвзято, признает точность многих его наблюдений. Переводя "словесную избыточность" языка деконструкции на простой английский, Кимболл выпускает пар его претензий и показывает, "сколь же далеко" он "может заходить, посягая на легковерие читателя, пренебрегая здравым смыслом". Он показывает, например, как Майкл Фрид может вымучить из полотна Курбе Дробильщики камня метафорическое изображение кастрации – насилия, учиняемого художником над природой; как некоторые теоретики архитектуры "могут притязать на то, что на самом деле архитектура занимается "вопрошанием формы", ниспровержением "логики стены" etc., а не созиданием пригодных, полезных, возможно, даже красивых зданий"; и как апологеты Поля де Мана, столкнувшись с его статьями, написанными во время войны в поддержку нацистов, могут свести всю полемику о де Мане к диспуту о языке.
Кимболл изобличает тот карьеризм, который составляет основание всего этого "высокопарного умствования" по поводу недетерминированности языка и проблематического статуса истины и самости. Внешне равнодушные к миру серых будней, что подчеркивается их утверждениями о том, что язык, искусство и даже архитектура отсылают только к самим себе, новые гуманитарии оказываются вполне от мира сего, когда речь заходит об их продвижении на академическом поприще. Литературная критика стала самодостаточной в каком-то ином смысле, чем тот, на который ссылаются рассуждающие о неизбежном свойстве языка становиться самодостаточным: ее главное назначение — это создавать академические репутации, заполнять страницы академических журналов и предоставлять средства для занятий литературной критикой. Презрение к широкой публике, столь безошибочно очевидное в работах новых литературных теоретиков, отражает их ни на чем не основанную убежденность в своем интеллектуальном превосходстве, но отражает оно еще и ту их точку зрения, согласно которой должности не заработаешь писанием для широкой публики.
Поскольку новый гуманитарный истэблишмент претендует на то, чтобы противостоять всем истэблишментам на стороне угнетенных меньшинств, отлученных от академического "канона", важно распознавать ту снисходительность, с которой он взирает не только на общественность вне академических стен, но и на меньшинства, от чьего лица он притязает говорить. Как утверждает Кимболл, заявление о том, что произведения, созданные "белыми западными мужскими человеческими особями до 1900 года" – ныне стандартная форма упрека – недоступны для женщин, темнокожих и латинос, выказывает мало уважения к разуму этих групп или к способностям их воображения распознавать художественный образ. Такой ход мысли, пользуясь словами Кимболла, "подразумевает, что высшие достижения цивилизации оказываются тем или иным образом запретными или недоступными для определенных групп". Академическая "риторика раскрепощения" в основании своем оказывается "полностью исключающей — можно даже сказать, расистской и сексист-ской" — в подоплеке своих предпосылок. Получается, что обыкновенные люди – особенно если они принадлежат не к той этнической группе или расе – не могут читать классику с пониманием, если они вообще могут что-нибудь читать. Следовательно, курс предметов должен быть пересмотрен с тем, чтобы упор делался на фильмах, фотографиях и книгах, не предъявляющих серьезных требований к читателю, – и всё это во имя демократизации культуры.
Исследование массовой культуры, по мнению авторов отчета "В защиту гуманитарных наук", манифеста нынешних университетских левых, "задает студентам структуру, в рамках которой они должны критически разбирать материал, поглощаемый ими буднично и бездумно". Подобное исследование может иметь сей счастливый эффект, а может и не иметь, но закрадывается подозрение, что многих преподавателей оно прельщает попросту потому, что оказывается более доступным студентам, нежели книги, полные неузнаваемых ссылок на культурные традиции и события истории, находящиеся за пределами их непосредственного опыта. Те, кто превозносит "значительность и своевременность современной дискуссии в гуманитарных науках", вполне справедливо выдвигают в качестве аргумента, что "наставление в инаковости" это "одно из основных призваний гуманитарной науки". Но их реформы зачастую имеют противоположный результат. Во имя плюрализма студенты лишаются доступа к опыту вне их ближайшего кругозора и, более того, подталкиваются к тому, чтобы выбросить многое из этого опыта — сохраняемое нередко в произведениях классической традиции — как культуру "белых западных мужских человеческих особей". В лучшем случае мода на "инако-вость" оборачивается улицей с односторонним движением. Детей привилегий побуждают – даже вынуждают – узнавать нечто о "вытесненных на обочину, подавляемых интересах, обстоятельствах, обычаях", но черных, латинос и другие меньшинства освобождают от встречи с "инаковостью", которую несут в себе произведения "западных белых мужского пола". Коварство этого двойного стандарта, маскирующегося под терпимость, отказывает этим меньшинствам в плодах победы, за завоевание которой они так долго боролись: в доступе к мировой культуре. Подспудная мысль, что они не способны ни оценить, ни войти в эту культуру, прочитывается в новом академическом "плюрализме" столь же ясно, сколь и в старых нетерпимости и исключении; даже еще яснее, поскольку любое исключение зиждется скорее на страхе, нежели презрении. Так, рабовладельцы боялись, что доступ к лучшему из европейско-американской культуры будет укреплять вкус к свободе.