Партия расстрелянных - Роговин Вадим Захарович. Страница 35

Полагая, что Ежов и его сподручные «запутали всё» до такой степени, что потомки никогда не смогут добраться до истины, Молотов так комментировал обвинения московских процессов: «Что-то правильно, что-то неправильно. Конечно, разобраться в этом невозможно. Я не мог сказать ни за, ни против, хотя никого не обвинял (здесь Молотов «забыл» о своих многочисленных выступлениях с яростными филиппиками против «изменников».— В. Р.). Чекисты такой материал имели, они и расследовали… Было и явное преувеличение. А кое-что было и серьёзно, но недостаточно разобрано и гораздо хуже можно предполагать» [334].

Апеллируя к стенограммам процессов как к документам, заслуживающим доверия, Молотов замечал, что Бухарин, Рыков, Розенгольц, Крестинский, Раковский, Ягода признавали и такие обвинения, которые не могут не казаться нелепыми. Это обстоятельство он бесстыдно называл «методом продолжения борьбы против партии на открытом процессе — настолько много на себя наговорить, чтобы сделать невероятными и другие обвинения… они такие вещи нарочно себе приписали, чтобы показать, насколько нелепы будто бы все эти обвинения» [335].

Приведённые суждения Молотова подтверждают правоту мысли Хрущёва: «Злоупотребления Сталина властью… при жизни Сталина подавались как проявление мудрости… Да и сейчас ещё остались твердолобые, которые стоят на той же позиции, молятся идолу, убийце цвета всего советского народа. Наиболее рельефно отражал точку зрения сталинского времени Молотов» [336]. Этой позиции Молотов придерживался и в 80-е годы, когда он говорил: «Конечно, было бы, может, меньше жертв, если бы действовать более осторожно, но Сталин перестраховал дело — не жалеть никого, но обеспечить надёжное положение во время войны и после войны, длительный период… Сталин, по-моему, вёл очень правильную линию: пускай лишняя голова слетит, но не будет колебаний во время войны и после войны» [337].

В этих каннибальских рассуждениях как бы слышится голос самого Сталина, хотя тот никогда не выступал столь откровенно с подобным объяснением причин великой чистки.

Как вытекает из слов Молотова, главным мотивом массового террора был страх правящей клики перед возможностью активизации оппозиционных сил во время войны. Многократно повторяя, что если бы не было чистки, то в руководстве партии могли «продолжаться споры», Молотов объявлял само наличие таких споров нежелательным и опасным. «Я считаю,— говорил он,— что мы поступили правильно, пойдя на некоторые неизбежные, хотя и серьёзные излишества в репрессиях, но и у нас другого выхода в тот период не было. А если бы оппортунисты (т. е. противники Сталина.— В. Р.) возобладали, они бы, конечно, на это (массовый террор.— В. Р.) не пошли, но тогда бы у нас во время войны была бы внутренняя такая драка, которая бы отразилась на всей работе, на самом существовании Советской власти» [338]. Привычно отождествляя «нас», т. е. сталинскую клику, с Советской властью, Молотов неявно признавал: наиболее серьёзной опасностью эта клика считала сохранение в партийном руководстве «споров» и инакомыслящих, способных на собственное мнение. Ещё более определённо истинные мотивы Сталина и его приспешников Молотов ненароком выболтал в следующей фразе: «Конечно, требования исходили от Сталина, конечно, переборщили, но я считаю, что всё это допустимо ради основного: только бы удержать власть!» [339]

Ползучая реабилитация Сталина в 70-е годы привела к своего рода художественной реабилитации Молотова, изображённого с нескрываемой симпатией в «киноэпопее» «Освобождение» и в пухлых романах Чаковского и Стаднюка. Вместе с тем брежневское руководство не решилось пойти на партийную реабилитацию Молотова — из-за опасений вызвать возмущение советского и зарубежного общественного мнения. Однако из недр партаппарата шли наверх «сигналы» о желательности такой реабилитации. О своих «заслугах» в этом деле с гордостью рассказывает уже в наше время один из ведущих идеологических аппаратчиков «застойного периода» Косолапов. Он вспоминает, как в 1977 году в журнал «Коммунист», редколлегию которого он тогда возглавлял, пришло «теоретическое» письмо Молотова. Прочитав его, Косолапов пригласил к себе Молотова. Между ними состоялась доверительная беседа, в ходе которой Молотов посетовал на «ограниченность своих контактов и возможностей компетентно обменяться мнениями по актуальным теоретическим вопросам». Почувствовав доброжелательность со стороны собеседника, Молотов обратился к своей любимой теме и «сурово заметил: „А я по-прежнему считаю правильной политику 30-х годов. Если бы её не было, мы проиграли бы войну“».

После этой беседы Косолапов направил в «верха» письмо, в котором «по своей инициативе обращал внимание… на невостребованность интеллекта и опыта Молотова и на необходимость возврата его из политического небытия… Многие из тех, с кем мне довелось работать и общаться в те годы, могут подтвердить мою неизменную точку зрения: Молотова, который, как и любой смертный, наверное заслуживал критики и даже порицания, тем не менее нельзя было исключать из КПСС… Моя решимость способствовать тому, чтобы Молотов возвратился в партию, теперь, когда я лучше вник в его интересы, только окрепла». Косолапов с удовлетворением добавляет, что это его желание осуществилось через несколько лет, когда ставший генсеком Черненко самолично вручил Молотову партийный билет. Это событие Косолапов называет «актом исторической справедливости», поскольку «дело касалось последнего рыцаря ленинской гвардии (sic! — В. Р.)» [340].

С ещё большей определённостью аналогичная точка зрения была недавно выражена на страницах «Правды», где Чуев в комментарии к новым извлечениям из своих бесед с Молотовым заявлял: «Что бы ни говорили, Молотов прошёл героический путь. А герои имеют право на многое. Так я считаю» [341].

2. Каганович

Уже в годы, предшествовавшие большому террору, Каганович проявил себя одним из самых преданных и льстивых сталинских сатрапов, способным на самую беспощадную жестокость. В период коллективизации он и Молотов неоднократно выезжали в беспокойные регионы страны с чрезвычайными полномочиями для осуществления карательных мероприятий. Их свирепость распространялась в равной степени на непокорные массы и на партийных работников, проявлявших нерешительность в проведении репрессий. На июньском пленуме ЦК 1957 года говорилось, что в Донбассе до сих пор помнят приезд Кагановича, во время которого «началось опустошение и уничтожение кадров, и в результате Донбасс покатился вниз» [342]. Молотову и Кагановичу напомнили также, «какую они резню устроили на Кубани и в степных районах Украины (в 1932—1933 годах.— В. Р.), когда был организован так называемый саботаж. Сколько тысяч людей там тогда погибло! А потом всех начальников политотделов, которые распутывали эту грязную историю… репрессировали, все следы позатёрли» [343].

Несмотря на свой крайне низкий образовательный уровень, Каганович нередко выступал с «теоретическим обоснованием» сталинистских акций на «идеологическом фронте». Беззастенчиво фальсифицируя марксизм, он высказывал самые мракобесные идеи. Так, в речи в Институте советского строительства и права (декабрь 1929 года) он говорил: «Мы отвергаем понятие правового государства… Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьёз о правовом государстве и тем более применяет понятие „правового государства“ к советскому государству, то это значит, что он… отходит от марксистско-ленинского учения о государстве» [344]. В речи «За большевистское изучение истории партии», зачитанной в 1931 году на заседании президиума Комакадемии, Каганович объявил четырёхтомную «Историю ВКП(б)», изданную под редакцией Ярославского, «историей, подкрашенной под цвет троцкистов».

В первые месяцы великой чистки Каганович не сразу преодолел нравственный барьер, связанный с необходимостью уничтожения своих ближайших товарищей по партии. В конце 1936 года покончил жизнь самоубийством известный партийный работник Фурер, который, по словам Хрущёва, «родил» Стаханова и Изотова, организовав шумную пропаганду их рекордов. Каганович высоко ценил Фурера, с которым работал на Украине и в Москве. В прощальной записке Фурер писал, что уходит из жизни потому, что не в силах примириться с арестами и казнями невинных людей. Когда Хрущёв, которому передали это письмо, показал его Кагановичу, тот плакал, «буквально ревел навзрыд». Затем письмо попало к Сталину, который на декабрьском пленуме ЦК 1936 года иронически заявил о Фурере: «Какое письмо он оставил после самоубийства, прочтя его, можно прямо прослезиться». Самоубийства Фурера и других партийных деятелей Сталин назвал «одним из самых последних острых и самых лёгких (sic! — В. Р.) средств», которое использовали оппозиционеры для того, чтобы «последний раз перед смертью обмануть партию путём самоубийства и поставить её в дурацкое положение». После этого Каганович, как вспоминал Хрущёв, никогда не упоминал о Фурере, «видимо, просто боялся, что я мог как-то проговориться Сталину, как он плакал» [345].