Большая восьмерка: цена вхождения - Уткин Анатолий Иванович. Страница 4
Ни одна страна мира не может жить поколение за поколением в атмосфере экзальтации, гражданского раздора, узаконенного насилия и неиссякаемого энтузиазма. После провала «реформы» Косыгина — Либермана в середине 60-х годов представление о марксизме как о руководящем учении покинуло не только прагматиков-практиков русского коммунизма, но и догматиков-идеологов. Словосочетание «пещерный марксизм» в высоких кабинетах стало применяться уже не к платоновским комъячеикам, но и ко всякому невольному поклону в сторону «объективных законов истории». Переход начался при Хрущеве, а завершился при Горбачеве. Последние тридцать лет понятие «социальная справедливость» могло обсуждаться и обыгрываться кем угодно в мире, но не руководителями парткомов, ставших жрецами распределителей.
Коммунист Горбачев очень отличался не только от Пол Пота и Кастро, но и от своих университетских учителей. Все это доказывает только одно: гражданская война в России окончилась в 1953 году, тремя годами позже — на XX съезде КПСС — был подписан общий мир. Сознательное забвение опустилось над той исторической полосой, где брат убивал брата за мировоззрение, где уничтожали классы и прослойки в слепой ли ярости, в ожидании чуда нового мира, в покорности вождю. Когда Горбачев и Шеварднадзе, словно новые Герцен и Огарев, бродили по Москве, говоря друг другу «так дальше жить нельзя», они фиксировали уже свершившийся факт гибели старых богов. Коммунизм проиграл историческое состязание не тогда, когда военные программы Рейгана начали напрягать военную экономику Советского Союза (тот спор можно было вести еще сто лет, помешать ему могла лишь экология, но не истощение одной из сторон). И не тогда, когда школьный учитель не смог объяснить несоответствие теории с практикой. И не тогда, когда коммунист Иванов заснул на партсобрании. Коммунизм как явление стал терять свои позиции с изменением в 50-х годах шкалы общественных ценностей. Шесть соток приусадебного участка, личная библиотека, маленький «Москвич», отдых у моря и новое — шанс увидеть внешний мир. Коммунизм с горящими глазами, религиозное рвение прозелитов, жертвенный пафос социальной справедливости просто ушли из жизни и сознания ощетинившейся против всего мира страны, побитые не напряжением соревнования в высоких технологиях, а зевком собеседника, спешащего в отдельный рай хрущевской пятиэтажки.
Отныне только манихейцы от либерализма могли демонизировать Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачева. Если это не так, то пусть кто-нибудь объяснит, почему представители российского коммунизма пальцем не шевельнули 19 августа 1991 года, почему крупнейшая в мире политическая партия безропотно пошла не на баррикады, а на заклание. Неужели среди семнадцати тысяч сотрудников Центрального Комитета КПСС не нашлось ни одной заблудшей жертвы простодушия? Ни одного верующего в «новый мир», в пролетариат, в бесклассовое общество, в «солидарность работников всемирной великой армии труда»? Редчайшее по чистоте доказательство давнего внутреннего краха учения.
Россия вышла к другим берегам. Во второй половине 80-х годов наступила пора определить новый путь. Такую задачу не могли решить партийные бонзы, что и предопределило наступление звездного часа советской интеллигенции.
Три миража
Впервые за семьдесят лет всемогущие цари коммунистической Московии начали искать совета у интеллигенции. Да, и Хрущев был не против прочитать написанное Варгой, и Брежнев расширял штаты консультантов, и Андропов мог обсуждать проблему с приглянувшимся помощником, но только Михаил Горбачев привел «прослойку» на капитанский мостик государственного корабля и ткнул пальцем в карту: куда плыть? Азимут нашего времени определили три императива, владевшие думами интеллигенции, которая начала в толстых журналах дискуссию, итогом которой должен был стать новый курс.
Первый императив — как можно скорее достичь точки необратимости. Наиболее прямым путем покинуть сталинские волны черного террора. Ход размышлений был довольно пессимистичен: это уже третья попытка. Первую «оттепель» заморозило подавление восстания в Венгрии, очевидная ограниченность еще всевластной хрущевской номенклатуры, малообразованных сталинских выдвиженцев, которые в каждом просветленном слове видели происки. Вторую («малая оттепель» середины 60-х годов) попытку укротил пражский август 1968 года. Легкость всевластного запрета, покорность и безучастность огромного населения — все это порождало лишь одно стремление: при первой же возможности как можно быстрее преодолеть гравитацию партийного магнитного поля, вырваться за пределы заколдованного круга, заплатить любую цену за более гуманный общественный порядок.
Представителям этой волны не приходит в голову, что они бьются с фантомами, что новый Сталин при растущем среднем классе, всем очевидном крахе идеологии и неприятии персонального диктата номенклатурой был уже невозможен. Для восхождения к диктаторским полномочиям необходимы были два условия: согласие масс на тотальную мобилизацию (его можно получить лишь после грандиозных потрясений) и наличие идеологии, убедительно обещающей благо после мобилизационных сверхусилий. Будем реалистами, в 60—80-е годы такое сочетание было уже немыслимо. На дворе царил «застой», но антисталинисты считали его не нормой, а временной передышкой. Это была «идеология консультантов», которые в подъездах Старой площади объективно гуманизировали партийный аппарат, но опасались реакции: их знаменем было добиться необратимости гуманистической эволюции правящей верхушки.
Второй императив российской интеллигенции кануна великих потрясений: мы должны стать нормальной страной. Удивительно, что никто в те годы и не пытался определить критерии нормальности, задаться вопросом, почему нормальной считается социальная практика счастливой десятой части мира — Северной Атлантики, а не девяти десятых, находящихся либо в процессе догоняющей Запад модернизации, либо погрязшей в трайбализме и национализме. Неповторим тот пафос, то катарсическое значение, которое придавалось слову «нормальный» как синониму «идущий вровень с Западом, разделяющий его стандарты, уровень жизни и достоинства демократического общества». Словно девять десятых населения Земли сознательно жили ненормальной жизнью, словно подъем Запада в XVI веке не был уникальным чудом, величественным, благодатным (наука, литература, гуманизм) и опасным — колонизация, неизбежная (при движении вдогонку) болезненная рекультуризация.
В будущем об этом напишут детальнее. Но и сейчас, хочется спросить ревнителей нормальности, была ли нормальной жизнь большинства их соотечественников, если последний массовый голод отстоял уже сравнительно далеко (1947 г.), если в течение жизни двух поколений две трети страны стали жить отдельно от скотины, пользоваться проточной водой, получили гарантию жизнедеятельности — своей и жизни грядущих поколений. Эти шаги к нормальности вовсе не гарантировали уровня Запада. Интеллектуальным убожеством веяло от выборов ориентира «нормальности» — США, Швеция, Швейцария или Германия. Интеллигенция потеряла нить истории собственной страны, соревнуясь в обличении ненормальностей — словно сумма исторических и ментальных особенностей не составляла историко-цивилизационную основу того, что называлось советским народом.
Тезис о нормальности стал могущественным орудием интеллигенции. На уровне национального сознания стало едва ли не преступлением говорить, что Россия не скоро еще по уровню жизни будет равной начавшей якобы с той же стартовой полосы Финляндии, что нельзя смотреть лишь на счастливые (по стечению исторических обстоятельств) исключения, что феномен Запада в определенном смысле уникален. Форсированное движение к «нормальности» требовало определения ненормальности, и таковой стало считаться все незападное — смешное и грустное утрирование вопроса, вставшего перед Россией со времен Аристотеля Фиорованти. Словно не было жестокой полемики и практики решения этого вопроса со времен Лжедмитрия I, Петра I, славянофилов-западников и пр. Требование «сейчас и немедленно стать нормальными» лучше всего выразил двумя столетиями ранее генерал Салтыков, заявивший, что дело лишь в том, чтобы «надеть вместо кафтанов камзолы». Отказ видеть в модернизации крупнейшую проблему человечества и России, в частности, фетишизация иной цивилизации, подмена тяжелейшей проблемы легким выбором «умный-глупый», беспардонная примитивизация процесса обсуждения общественных вопросов — от демократии до экономической политики — вот чем поплатилась страна за недалекость своих интеллигентных детей, не знающих истории и решивших одним махом поставить на «нормальность».