Белые одежды - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 66
Академик остро взглянул на Федора Ивановича из под шляпы, и тут же вислые поля закрыли его лицо.
— Что это у тебя под глазом?
— Фингалка, Светозар Алексеевич. Саши Жукова папа засветил. Думал, что это я их...
— Хорошая фингалка...
— Светозар Алексеевич, кто это сегодня утром был около вас? Во время сообщения.
— Черноглазый? С шевелюрой? Ассикритов.
— Что за фамилия такая?
— Думаю, он из старообрядцев. С Севера, наверно. Откуда-нибудь с Печоры. Он сказал про тебя, что ты нагловат. Что на тебя не мешало бы хороший ушатик воды.
— То-то, я думал все время, на кого он похож? На боярыню Морозову, которую в цепях везут, а она всех крестным знамением... Двуперстным. А что ему у нас?
— Как, «что»? Это же генерал! Из шестьдесят второго дома.
«Генерал!» — Федор Иванович тут же вспомнил, что Ассикритов обещал ему скорое более близкое знакомство.
— Ты куда идешь, Федя?
— Собственно, никуда. В одно место, которое опустело. Просто, чтоб дойти, ткнуться в дверь и повернуть обратно. Еще раз убедиться, что это не сон.
— И я в таком же роде. Банальную вещь сейчас скажу, держись за землю. Я иду, Феденька, туда... Туда, где находится моя жизнь. Отлетевшая от меня. Наши маршруты по своему содержанию отдаленно совпадают.
Они, сами того не замечая, сильно замедлили шаг и теперь брели, задевая друг друга локтями. Иногда, похоже, намеренно. И чувствовали от каждого нового толчка оживляющую теплоту, хотелось еще раз задеть локоть соседа.
— Ты никогда не ползал на коленях перед женщиной? — вдруг спросил Посошков.
— Н-нет. Но перед одним человечком милым, перед одним дорогим мне человечком прекрасным с радостью бросился бы и пополз.
— Я о другом ползании...
— Мог бы и так. Но этого никогда бы не случилось. Я не мыслю такого положения, при котором понадобилась бы такая вещь. Если да — значит, да. Если нет... Ох, Светозар Алексеевич, если нет, ползти — это будет еще хуже. Из «нет» «да» не сделаешь. Ползание надо вообще исключить из обращения. Если женщина по мне не тоскует, то моя тоска по ней — это вроде как если чешется отрезанная нога. Ужасно чешется, инвалиды в госпитале говорили. Чешется, а ноги нет! Это болезнь, от которой я должен избавиться любыми средствами. Вот лисица — она умеет свою ногу отгрызть, если в капкан попадет. Капкан, он стальной...
— Ох, Федя, стальной...
— Его грызть — напрасное дело. А вот ногу можно...
— Ты счастливец, можешь так рассуждать. Значит, у тебя в порядке. Тебе повезло.
— Да уж, повезло...
— Не маши рукой. Тебе, Федька, повезло. Тебя любят. Ты рано достиг своей — возможной для тебя — гармонии.
— Мне делать с ней нечего...
— Слушай, слушай, я о себе... Человеческое совершенство — в него, Федя, входит много составляющих. Одна часть — физическая красота, здоровье, сила. Другая — умственная, специальная. Я имею в виду талант, знания. Но не богатство. Третья — умение видеть пути. Здесь и богатство само собой приходит. Потом есть еще — понимание своего места в контактах с другим человеком. И любовь еще не забыть надо. Есть качество — особая привлекательность. На чем оно зиждется — до сих пор еще спорят. И вот ведь какая беда — многих это всестороннее совершенство хитрым образом, Феденька, минует. Нет, чтоб сразу прийти, а оно по частям. Приходит и уходит. А гармония частей наступает далеко не у всех. И не всегда. В двадцать лет хромаешь на левую ногу. В сорок — на правую. А в шестьдесят — на обе. Молод, красив, но талантов вроде нет, думать не умеет, неинтересен и к тому же не чувствует, что ходит по ногам других людей, ближайших друзей! Потом, смотришь, прорезываются крохи таланта, но физическая красота уже ушла! Разбазарил по глупости! И денег мало. Хлоп — деньги повалили, но для других ты неинтересен. Все зевают в твоем присутствии — молодые по одной причине, старые — по другой. Наконец, вот ты прозрел, все постиг, стал мудрым, денег тьма. Но оглянись, где остальное? Где твоя особенная привлекательность, где здоровье? Отцвело неведомо когда и осыпалось! Ты, конечно, понимаешь, к чему я гну. К той своей жизни, которая отлетела. Как в «Руслане и Людмиле» получается. Помнишь — про старого Финка и про Наину. Был пастухом, она ему: «Пастух, я не люблю тебя». Рисковал жизнью, стал героем, а она свое: «Герой, я не люблю тебя». Стал мудрецом, изучил заклинания, теперь она его, видишь, полюбила, с ума сходит. Но что сталось с нею? «Конечно, я теперь седа, немножко, может быть, горбата». Эта история очищена от конкретности, но в ней в чистом виде великий закон. И тоска, тоска... А вот в конкретном преломлении, Федя, это...
Он несся наверх, чтобы сломать черную дверь, ободрать на знаешь, я ведь когда-то был страшным заикой. Если бы ты послушал, как я заикался. Один раз я пытался выговорить слово «земледелие»...
— Я слышал, слышал! На третьем курсе, вы читали нам лекцию. Я очень хорошо помню этот случай, еще погас свет...
— Да, да! Федя, это было ужасно... Он же несколько минут не зажигался, а я все молчу, молчу с открытым ртом. Потом зажегся, и я, наконец, говорю: «делие».
— Но, Светозар Алексеевич! Через год вас уже называли златоустом!
— Да, я был самолюбив. Раним. И был способен на многое. Наперекор судьбе мог сделать кое-что. Между прочим, и сейчас. Это у меня с детства вместе с заиканием развилось. Ведь меня, Федя, моя матушка... Она родила меня по ошибке. Не сумела вытравить, появился на свет мальчик, и она меня страшно возненавидела. Как она меня била, Федя! Трехлетнего, маленького... Как драла, какие слова кричала. Я ведь помню, помню все. Открою рот, хочу сказать: «Мамочка!»... Я так ее, Федя, любил! И вот, закричу: «Ма...» — и бах! — судорога. Ничего не могу с собой поделать. Стою с открытым ртом, воздух в себя тяну, умираю. От любви к мамочке и от этого... беззвучного крика. А она меня за руку туда-сюда, туда-сюда. И ремнем, ремнем. Потом она увидела, что сделала со мной. Я совсем не мог говорить. Только судороги. Живой укор. И она удрала от меня, ухитрилась бросить. Каким-то дальним родственникам. А родственники сдали в приют. Ну, приют свое добавил. Вот тогда еще началось мое движение к совершенству. Разнобойное, Федя, движение. Какой-то ген был заложен, и ему это было как раз нужно — мое заикание. Начал развиваться первый дар. К восемнадцати годам я был угрюмый низкорослый заика. Но зато учился. Знания с лета хватал, удивлял преподавателей. У меня какой-то огонь горел в глазах, да еще имя я сам себе придумал — Светозар... И нашлась женщина. Моя первая жена. Старше меня. Она быстро разочаровалась, и мы разошлись. Не буду рассказывать тебе о целой серии нечастых, но, в общем, многочисленных моих любовных историй. Односторонних. Я был очень влюбчив, чрезмерно. Как, между прочим, и сейчас. А уж как я шел к университету — это целая одиссея. Мы ее опустим, в следующий раз о ней. В тридцать пять я был уже ученым, автором трудов и женился уже в четвертый раз, на студентке. Этот брак длился дольше, но мы разошлись — я с моими скитаниями по странам, с ботаническими экспедициями надоел ей. И она мне. Все-таки, главная у меня любовь была наука. Разошлись, у нее, оказывается, был уже припасен и жених, техник по ремонту геодезических инструментов. И еще раз я был женат, поразительная была красавица. Но я еще не был тогда академиком, и на докторской провалили — это был уже конец двадцатых годов, а я был подозрительный интеллигент дореволюционной школы. Интеллигент, не умевший заучивать наизусть, рождавший свою собственную мысль. А уже начиналась пора заучивания и чтения речей по бумажке... И она ушла от меня. К доктору наук. Длинный путь был у твоего профессора, Федя. Каждый раз чего-нибудь во мне недоставало. В тридцатые годы я заболел туберкулезом легких, стал совсем сморчок. Результат моих дневных и ночных занятий наукой. Но они же сделали меня таким, знаешь, тощеньким, но что-то знающим академиком. Все еще заикался. Слово «земледелие» постоянно подкарауливало меня. И вот увидел Олю — еще студентку. Да, ты уже был на третьем. Сразу с ней знакомиться не полез. Начал с себя. Сначала — спорт. Ходьба, потом бег. Я поставил дома шведскую стенку и ломался на ней, как факир. Любовь гнала. Медицинский мяч, булавы, гантели, эспандеры — чем только я себя не насиловал. Давил вспять свою энтропию. А к Оле не подходил. Во время лекции брошу пламенный взгляд, увижу головку склоненную, белую... Косички... Умру тут же — и с меня хватит. Потом я купил пианино и так себя набазурил, как говорил твой старшой Цвях, так набазурил себя, что через год уже Шопена играл, «Импромптю». Может, знаешь, такое — пульсирующее, два ритма один сквозь другой продеваются... Ухитрился сыграть, чтоб она услышала. Тут и за свое заикание принялся. Я его победил, Федя, за полгода! Ты знаешь, сам видел. И златоустом стал. Стал! Это она меня сделала. Только жаль, Федя, что златые уста ложь иногда говорят. Черную. Да-а... Тут как раз подходят выпускные экзамены. Ты был уже на войне, я старик, снят с учета, с ума от любви схожу. И вдруг этот младенчик прекрасный является ко мне. Позвольте у вас аспирантуру проходить. Я, конечно, позволил. Но и тут еще держался, виду не подавал. Только еще больше по парку забегал, на пианино заиграл. И, представь себе, не я, а она сделала первый шаг. И вот смотри. Вспомни, с чего я начинал разговор. Она в ее двадцать четыре и я в мои пятьдесят восемь оказались на таком уровне всестороннего развития, что просто диву даюсь — редкая пара может так подойти друг к другу. Какие у нас были беседы! Как я ей играл Шопена! Я играл медленно — и именно так его надо играть, чтоб слышалось все, особенно басы. Какие у нас, Федя, были ночи! Не кто-нибудь — я открыл ей... Как бы тебе сказать... небо. И ей понравилось там летать, со мной. В общем, у меня с нею был тот пузырек воздуха, где я мог подышать после проработок. И вот тут начинается «но», которое нас развело.