Белые одежды - Дудинцев Владимир Дмитриевич. Страница 67

Светозар Алексеевич замолчал и ушел глубоко в себя. Они медленно брели вдоль улицы. Их шаги тягуче шаркали по асфальту. Ночной майский ветер ломился через город, раскачивал провода.

— Я, Феденька, готовя себя к ней, исчерпал все возможности роста, если можно так выразиться. Я стоял на грани возможного для меня совершенства и должен был рано или поздно двинуться вспять. Оставалось несколько лет. Ну, может, пять лет, восемь, и Вавилонская башня должна была начать разваливаться. И поддерживать свой статус я мог только при наличии всего того, что имел. Мне нельзя было проваливаться вниз. Я имею в виду простые вещи: уходить из казенного обжитого дома, лишаться высокой зарплаты, удобств, всего установившегося ритма жизни. И вот первый кирпич в башне зашатался и выпал. Физический кирпич. Может, и не зашатался бы и не выпал, послужил бы еще, да Рядно за меня взялся. Сделал своим объектом во всех речах. А за ним и остальные, вся шатия-братия. Я начал нервничать, суетиться... И вот, чувствую, что не во всем я для моей Оли интересен... Мужчина во мне стал пропадать. И она почувствовала потерю, смотрит в сторону, но молчит, молчит... Верна... Уже Андрюшке было три года.

И вот тут, Федя, обнаружился в моей бывшей гармонии еще один дефект. Оказывается, одной вещи там никогда не было. Ник-ког-да!! Как бы это назвать... Свою боль, свое несчастье, свою победу, себя — это я очень сильно чувствовал. Но не умел быть верным столпом для моих товарищей по направлению в науке. И самому этому направлению тоже... Знал ведь, что в нем — истина, но очень пословицу эту полюбил: «Плетью обуха не перешибешь». А Рядно толкает, толкает... А башня уже покачнулась. И я пожертвовал товарищами и наукой, чтоб сохранить башню. Златоуст научился зазубривать чужие слова, которые он в душе ненавидел. Только постфактум делаю такое важное открытие. Это уже был второй, видимо, решающий кирпич. Один выпал, а второго там и не было, дырка зияла, а Оле казалось, что он-то на месте. Слишком хороша башенка была, как же не быть в ней главному-то кирпичу!

Но она ни разу мне не солгала. Молчала — не хотела оскорблять нашу любовь. Воспоминание о ней... Но знаешь, когда раненый джейран идет в степи, спотыкается — хищники уже кружат. Чуют... Понаблюдай: если женщина интересная, а муж у нее дерьмо, пьяница, тварь какая-нибудь, и если у женщины от этого во взорах лихорадка такая... Сразу появляются чуткие друзья. Это закон, закон... Она была ранена. И хищник закружился. Повис над ней. Мне уже известно, что этот... этот зверь, мерзавец, что кобель этот сумел уже подъехать к ней. Уже открыл ей врата... Он знакомится только на улице. И, представь, к ней, к умной, зоркой — на улице, в толпе сумел подобрать ключ! Брела, наверно, бедняжка. Ничего не видя... Он и прилип. Ты, наверно, знаешь его манеру — бегать вокруг дамы...

Я ее однажды попробовал тонко допросить. Сразу поняла, засмеялась. Я, говорит, люблю только тебя. Честное, говорит, слово. В другой раз засмеялась и хлопнула меня газетой по носу. В третий раз говорит: «Много будешь знать, скоро...» — и запнулась. Хотела сказать «скоро состаришься». И тут я понял, Федя... Я состарился, дорогие мои! Готовьте поминки! А она, бедная, у него тоже не все нашла. Негармоничным оказался! У него было только одно, то, что стало у меня катастрофически убывать. А окромя — тоска, тараканы, грязь. Он же, Федя, еще патологически жаден!

На него невозможно смотреть, когда он рассчитывается в магазине за покупку. Проверяет вес, рука, трясется из-за пятака, зуб на зуб не попадает. Она же все это видела... Он приходит в гости к интеллигентным людям и — не поверишь! — ставит на стол отпитую и заткнутую бумажкой бутылку! Но стихи иногда из него вылезают. Сам не пойму — как. Я подумал, с нею у него не задержится. Смотрю — нет! Молчу, терплю. Полгода уже она бегает к нему. И за меня хватается. Одно, необходимое, там. И другое что-то есть. А третье и четвертое у меня... Тоже, оказывается, необходимо. А когда-то все сочеталось в одном человеке! Вот так раздвоилась она. Это было невыносимо. Я терпел, играл ей по вечерам Шопена. Когда бывала дома. А потом сказал ей однажды, что все знаю, что знаю давно... Упал на колени. Лег на пол перед ней. Моя ошибка была, ты прав. Она не смогла этого перенести. Побагровела, до слез, тут же взяла вещи, взяла Андрюшку и... Вот мы пришли. К конечной цели моих ночных путешествий. Они были уже около арки.

— Вот сюда, сюда пойдем, — Посошков, взяв под руку Федора Ивановича, перевел его через улицу. — Сюда, в этот подъезд. — Открыв дверь, он пропустил Федора Ивановича в темноту. — Давай шагай, я тебя держу.

Рука у него была еще стальная. По пустынной каменной лестнице они поднялись на пятый этаж и там остановились около разбитого окна. За слабо светящимся проемом, наполовину лишенным стекла, вздыхал и охал холодный ветер. Говорил: «Ох-х-х», — как человек.

— Вот здесь станем. Это я стекло выдавил, — Посошков достал из пальто длинный военный бинокль и поднес к глазам. — Иногда долго ждать приходится... Ага, сегодня она в этой комнате. Вот она... И протянул бинокль Федору Ивановичу. За угловатой дырой в разбитом стекле ворочалось равнодушное ночное пространство. Вдали сияло широкое — балконное — окно. Окно Кеши Кондакова, широкое и яркое, как окно больничной операционной. Федор Иванович удивился — его не завесили ничем, на нем не было фанеры. Поднеся к глазам тяжелый бинокль, он сразу увидел белую, как еловая древесина, голову Ольги Сергеевны, торчащие врозь толстые косички. Она слабо улыбалась и кивала кому-то, кто лежал ниже подоконника.

— Он лежит, по-моему, на своей кровати, — сказал Федор Иванович.

— Его тут нет и не бывает. Это Андрюшка. Она приказала своему этому... выметаться из квартиры, и он послушно съехал. Чтоб Андрюшка не видел пьяного чужого дяди. Они женились, он ее здесь прописал, все честь по чести. Вот что меня поразило. И что не оставляет мне никаких шансов. Прописал, несмотря на жадность. А сам съехал и не бывает здесь. Она бегает к нему иногда, в Заречье. Пошли, Федя...

Но прежде чем уходить, Посошков резким отрицающим движением как бы бросил — резко сунул в окно руку с биноклем и замер, прислушиваясь. Внизу на тротуаре стукнуло, и будто раскатились камешки. Академик взял Федора Ивановича под руку, и они медленно, нащупывая ступеньки, стали спускаться по темной гулкой лестнице.

— Ты понял? — спросил Светозар Алексеевич, когда они вышли на улицу. — Ведь лиса сейчас отгрызла себе ногу, освободилась. Вся жизнь — сплошные волевые акты. Несчастье всякого старика, которому удается заморочить голову молодой девушке и жениться на ней, — в том, что ему с самого начала надо считаться с горькой перспективой измены. Я отгрыз совсем. А твоя нега еще побегает — видишь теперь, какая у нас разница? Между моей чашей и твоей. Леночка еще вернется к тебе. И вас будет двое. И даже больше будет...

Федор Иванович не видел сейчас никаких преимуществ в своем положении. Но спорить не стал.

— Пойдем домой? — спросил осторожно.

— Да, можно идти. Пошли. Давай теперь поговорим немножко о тебе. У тебя все иначе, Федя. У тебя в тридцать лет развита та сторона личности, которая мне открылась только под самый конец. Вот видишь, ты голову над своим ключом ломаешь. Добро и зло! Все, над чем ты задумываешься, обязательно содержит в себе судьбу другого человека. Судьбу людей. О себе не думаешь... Какое счастье! Твоя мысль направлена из центра наружу. Но что вообще валит меня с ног — ведь Леночка твоя такая же! Ка-ак случаю угодно было! Сложная! Зрелая! Что могло свести вас, таких?..

У нее тоже ведь грани. Не по нашему времени. Зеленых плодов мало. Мы с Натаном крест было на ней поставили — не находилось у нас для нее пары. А когда ты вошел тогда к нам в кабинет... Сначала вот так серьезно постучал...

Нужно было молчать, Федор Иванович почувствовал это.

— Постучал, и чем-то сразу повеяло, Федяня. Событиями какими-то грядущими. Судьбой. И не только в плане Касьяна. И мы переглянулись с Натаном. Как раз, она тебе несла кофе. Как она его несла! Натан говорит потом: «Ну, Леночка наша нашла, наконец, себе то, что надо». Это ведь он нарочно тогда послал ее в разведку. Чтоб ускорить события. Он чуял твою суть. Хоть ты и был тогда чистый касьяновец. Предугадал тебя. Тоже сложный старик. Да, Федя... Жалею я, что мне скоро семьдесят. Не насытился я жизнью. Было бы тридцать, построил бы все совсем, совсем иначе. И Ольге своей я жизнь испортил. Тащил себя за шиворот на ту полку, где не смогу удержаться. Да, тебе надо знать, там у него остались горшки с растениями, самые заветные. Я про Ивана Ильича. У него там тепличка самодельная. И семян же — целая картотека. Это все надо выручать. Подумать надо, Федя. Ты подумай...