Время побеждать. Беседы о главном - Делягин Михаил Геннадьевич. Страница 6
Но внешняя среда была абсолютно другой. И в этой среде эти европейские хозяйства были исключительно уязвимы. Кочевники и разбойники, которым большие пространства и растянутость коммуникаций давала больше шансов, чем Европе, редкость населения, княжеские усобицы, а затем и татаро-монгольское иго создавали постоянную необходимость защиты, объединения перед лицом внешних опасностей.
И формула российского общества — это принудительное внешнее объединение, в том числе под воздействием объективных причин, полностью свободных внутренне элементов. При этом такая внутренняя свобода доходит иной раз до состояния отмороженности. Ведь пушкинская «тайная свобода» на западные языки принципиально непереводима. Внешне я подчинен, а внутри абсолютно свободен и в любой момент могу нарушить правила, — просто я понимаю, что мне за это будет. Хорошо помню это состояние полной внутренней свободы по службе в армии.
Но для западного сознания непонятно, как внутренняя свобода может быть «тайной», а для восточного — как она вообще может быть.
Таким образом, эта формула — наша. И на практике это выглядит, как индивидуальное исполнение коллективных обязанностей, а в коллективе — еще и сосуществование конкуренции и солидарности в каждой точке. Любой наш коллектив раздирается жесточайшей внутренней конкуренцией, лютой, без правил. И тот же самый коллектив по отношению к внешнему миру выступает абсолютно монолитно.
В политике принудительное внешнее объединение обособленных самостоятельных единиц проявляется как симбиоз носителя русской культуры с государством, но не наоборот: относительно своих граждан государство является отдельным образованием.
Для нас государство и страна — синонимы, и все попытки разделить их безнадежны. Есть народы, которые живут в ландшафте, в рамках закона, в бизнесе. А мы живем в государстве.
Носитель русской культуры ощущает себя отдельной личностью лишь постольку, поскольку является частью страны и государства. Отсюда фантастическая вещь: личность воспринимает свои права, как заведомо подчиненные интересам страны, воплощаемым в себе государством. И если это государство не зверствует и обеспечивает хотя бы самый умеренный и тихий прогресс, личность находится с ним в гармонии.
Потому что государство — сверхценность русской культуры.
Это не любимый либеральными фундаменталистами «ночной сторож» с министерской зарплатой и замком в Швейцарии, нет.
Государство — это форма существования русского народа, причем, единственная форма, доступная нам на протяжении, как минимум, вот уже нескольких столетий. Это социальная среда и скрепа, которая обеспечивает существование народа. Это не хорошо и это не плохо, это есть.
Ведь самые ярые нападки на ненавистную бюрократию включает использование слово «наш». Это фантастика! «Наши негодяи» на английский язык не переводится.
И слитность с государством дает российскому обществу колоссальную силу, когда мы едины. Когда же государство от нас отворачивается, — мы беспомощны и ничего не можем сделать. Очень важно, что симбиоз личности с государством делает невозможным внедрение в российское общество любых институтов и любых правил, основанных на отделении личности от государства: они просто не работают, глохнут, как автомобильный двигатель под водой. К моему глубокому сожалению, в эту категорию попадает и западная формальная демократия.
Демократия как способ максимально полного учета государством мнений и интересов общества у нас будет. Но другим способом, потому что на Западе она основана на суверенитете личности от государства, а у нас суверенитет с государством общий, неразделенный и не делимый на частные квартиры.
Проявлением этой неразделенности, слитности является и легендарная пассивность носителей русской культуры — то самое терпение русского народа, за которое после Победы истово пил Сталин.
В формировании этой пассивности ключевую роль сыграла «власть пространств над русской душой», о которой говорил еще Бердяев: всегда есть куда бежать. Наша страна росла за счет бегства населения на окраины, причем и в советские годы тоже. Тогда правило было простым: если вы специалист, хотите иметь более высокий уровень жизни и больше личных свобод — езжайте на Север или в национальную республику, вас там будут любить, холить и лелеять (хотя уже с конца 70-х годов русским специалистам во многих таких республиках приходилось уже туго).
Играло свою роль при формировании пассивности и длительное жестокое угнетение, и скудость ресурсов, которое ограничивало базу любого сопротивления и делало его рискованным. Ну, и европейское ощущение ценности своей жизни, потому что было, чем рисковать.
Но это терпение создает колоссальный соблазн и одновременно вызов для любой системы управления. С одной стороны, можно делать все, что угодно, — до определенного барьера прощают все. А с другой стороны, после этого барьера у общества «срывает крышу», и оно разносит все полностью, в щепки.
Эта разрушительность русского бунта вызвана симбиотическим сосуществованием общества и государства. Мы не можем протестовать против «отдельных недостатков». Советская власть, кстати, этого так и не поняла. Для нашего общества государство — вроде бога, от которого действительно «вся власть». И его либо принимают полностью, либо полностью же отвергают.
Поэтому, когда мы отвергаем порядок, мы отвергаем не какой-то конкретный порядок, нет. Мысль о том, что возможен другой порядок, более справедливый, становится достоянием значительной части общества только в исторически случайный момент. Обычно же мысль о возможности какого-то другого, понятного и конкретного порядка, просто не помешается в голове.
Если нас не устраивает конкретный порядок — нас не устраивает порядок как таковой. Это не революция против конкретной власти, это не протест против, условно, монетизации льгот, — это бунт против мироздания. Эта наша особенность очень важна для понимания нашей истории и практической политики.
Е. ЧЕРНЫХ: — Но то, что было в 1917 году…
М. ДЕЛЯГИН: — Так было всегда. Можно вспоминать про Болотникова, можно про рубеж 80–90-х годов XX века. Никто ведь всерьез не занимался тогда построением какого-то нового порядка. Мы просто отвергаем власть дьявола и ждем, когда на нас снизойдет благодать божья. А потом огорчаемся, когда вместо благодати приходят совершенно «конкретные пацаны».
Это другая логика. Другое мироощущение, которое, вроде бы, приносит вред.
Но здесь есть очень интересный нюанс. Дело в том, что подспудно копящееся в обществе недовольство влияет на элиту, которая начинает бессознательно приспосабливаться, применяться к нему. И часть элиты заранее подстраивается под общество, хотя и безо всяких демократических институтов, — и возглавляет происходящий протестный взрыв или, как минимум, перехватывает часть его энергии, воспринимая бессознательный общественный запрос.
А это ведь та же самая демократия, «только в профиль» — только с другими механизмами. Да, беспорядок вместо всеобщих выборов. Да, большая разрушительность. А, с другой стороны, государству дается больше шансов одуматься. Это тоже в нашей традиции — давать шансы одуматься до последней минуты. А вот когда последняя минута истекла — ничего не поделаешь, «кто не спрятался, я не виноват».
Еще раз: это не хорошо и не плохо, это есть. И это не тот механизм, который мы изучали в институте. Да, очень неловко думать, что едешь в автомобиле, а потом вдруг обнаруживать себя на лошади. Но в определенных условиях она лучше — надо просто уметь использовать ресурсы.
Крайне важная часть общенациональной культуры — культура труда. В этой сфере мы отличаемся прежде всего тем, что не можем работать, да и вообще существовать без сверхзадачи.
Кроме того, нам свойственна весьма интересная трудовая мотивация: деньги важны, но важны не сами по себе, а лишь как символ справедливости. Поэтому их можно платить меньше, и поэтому у нас более экономное хозяйство.