Обо всем по порядку. Репортаж о репортаже - Филатов Лев Иванович. Страница 3

Я переживал пору ученичества, были у меня свои авторитеты среди журналистов и тренеров, Есенин сре­ди них не числился, хотя его забавные подборочки в газетах не пропускал. Занят же я был, как мне представлялось, постижением законов игры и относил­ся к футболу едва ли не как к предмету, который предстоит сдавать на экзаменах. Так что пути наши не пересекались.

Пришло время второго знакомства. После того как в 1966 году я был назначен редактором еженедельника «Футбол», мы сделались, как обозначено в издатель­ских договорах, он — «Автором», я — «Издатель­ством». И договор этот действовал ни много ни ма­ло— семнадцать лет. Мой предшественник, Мартын Иванович Мержанов, из метров, против Костеньки ничего не имел, но резвиться на газетных полосах ему не дозволял, разве что по большим праздникам — «строчек сто, так и быть».

Едва я как редактор начал готовить материалы в печать, меня поразил разнобой в фактах. Многое писалось наобум, в фамилиях, датах, цифрах путаница, одно и то же событие излагалось то так, то этак, гол приписывали то одному, то другому форварду.

Для нашего футбола, вообще говоря, характерны короткая память, забывчивость, необычайно вольное обращение с историей. И не полувековой давности, а хотя бы и прошлогодней. Возьмет кто-то и заявит, что такая-то команда тогда-то играла превосходно, в каждом матче забивала по три-четыре мяча. Прове­ришь — ничего похожего. Ткнешь заявителя носом в таблицу, а он даже не застыдится: «Ну, значит, не в том году, а в другом».

Вранье это не так безобидно, как может показаться. Всплывают дутые величины, а те игроки и тренеры, кто в самом деле многого добился, обойдены и забы­ты. Какой-то сезон вдруг превозносится как ренессанс, а выясняется — только потому, что чемпионом была команда, симпатичная автору, других аргументов нет. Преувеличиваются немыслимо достоинства футбола далеких лет, и невозможно уразуметь, почему же после этого стали играть из рук вон плохо.

А футбол живет не как бог на душу положит, его история — не из нечаянностей и сюрпризов, она подчине­на закономерностям, и, не зная их, не поймешь и того, что происходит сегодня на наших глазах, не предста­вишь, чего можно ждать завтра. Футбольное дело сильно страдает от односезонности, от того, что каждую весну объявляют об одних и тех же надеждах. Осенью они не сбываются, и их заново перекладывают на следующую весну. И так называемые итоги одинаковы, как и надеж­ды. Всегда-то их выводят с восторгом первооткрывате­лей, напрочь забыв, что то же самое говорилось и писа­лось и год и десять лет назад. Святая простота забывчи­вости заслоняет, путает, искажает футбольную панораму.

Односезонность надежд («на этот-то раз должно получиться») не позволяла, скажем, всем миром и со всей строгостью навалиться на фальшивые результаты матчей, которые размывали, подтачивали нравствен­ные основы футбола, отнимая у него силы и черня его в глазах аудитории. Или разобраться в организацион­ной несостоятельности уклада жизни клубов, как и ру­ководства футболом в масштабе страны. Или навести порядок в годовом расписании, принимающем анек­дотический вид, когда команды то играют до бесчув­ствия, а то исчезнут на долгие каникулы и возвраща­ются на поле разучившись.

Так что внеисторичность футбола вовсе не в «белых пятнах» в составах команд, подвизавшихся пятьдесят лет назад. Она в пренебрежении к тому, что было вчера и отзывается сегодня. Опыт нашим футболом накоплен, иначе и быть не могло, да только не впрок, лежит мертвым грузом.

Конечно, все это ясно сейчас. В начале редактор­ской работы я просто прикинул, что футбольная проза выиграет, если обопрется на точные сведения. И по­звал Константина Есенина.

Читал не помню какой сборник, там оказались письма Мейерхольда, и вдруг фраза: «Мой пасынок Костя удивляет меня своим интересом к футболу».

Когда я рассказал об этом Константину Сергееви­чу, он отозвался не сразу, как бы уйдя в приятное и грустное воспоминание.

— Было такое. Всеволод Эмильевич против моих хождений на стадион ничего не имел. Режиссер, он уважал зрелища. Да и на футбол впервые он меня вывел. Его смущали мои разлинованные цветными карандашами тетрадки, куда я заносил всякую вся­чину. Как знать, не подумал ли он, что кто-то мог фиксировать его спектакли так же, как я — матчи?..

— Сколько же вам было лет?

— Тринадцать, должно быть. Слушайте, а ведь полагалось бы юбилей справить: полвека как-никак. Зевнул... Чудно, как нас дела выбирают. Это сейчас молодые люди из подражания цифирью балуются, а что меня заставило? Понятия не имею. Но с тех пор, с малолетства, два часа ежедневно над гроссбухами. Придумал себе службу, а? Без выходных, без отпусков...

Разговор этот был позже. Приглашая Есенина с обещанием открыть перед ним страницы еженедель­ника, я не знал о его подвижничестве. Но вышло так, что баловня Костеньку сразу забыл. Передо мной был человек с фантастической памятью, приводившей меня в замешательство, с глазами, загоравшиеся за стек­лами очков, как только ему приходило в голову, что еще можно извлечь из гроссбухов, напористый и обя­зательный, не желавший сидеть без дела, чувствова­вший себя в форме, если знал, что он перед еженедель­ником в долгу.

Наше общение происходило в редакции, в моей темноватой комнатушке, и всегда было торопливо- деловым. Он заявлялся торжественно, дверь открывал во всю ширь, пожимая руку, по-гусарски щелкал каб­луками. В этом не было нарочитости, позерства: наси­девшись дома в одиночестве над своими записями, он рад был прийти к людям, которые поймут с полуслова, в редакцию, где он свой человек.

Я постоянно чувствовал себя перед ним винова­тым. Видел, что ему страсть как хочется поболтать, обсудить новости. Но мы в редакции с утра, до его прихода, все обсудили, да и вообще «Издательству» и «Автору» не к лицу лясы точить, они — у «конвейе­ра», который доставляет материалы в наборный цех. И Константин Сергеевич покорно доставал из сумки чуть замявшиеся листочки, клал их на стол и кротко и хитро спрашивал:

— Я посижу, не возражаете?

Известная уловка авторов: нам всем кажется, что в нашем присутствии редактор будет милостивее к ру­кописи.

Он сидел в кресле глубоко, развалясь, с деланным безразличием, но вслед каждому движению моей руки очки его посверкивали. Те места в статье, которым он не придавал значения, были выписаны и четко и ровно, без нажима, а когда приходил черед открытию, изю­минке, тут слова шли вкось, буквы укрупнялись, и что ни фраза, то с восклицательным знаком. Это и были знаменитые есенинские находки, которые при­останавливали и изумляли читателей. И как только он видел, что строки с находкой мною прочтены, выпрям­лялся и вскидывал подбородок:

— Каково? Я обалдел, когда сосчитал. Кто бы мог подумать? Нет, ей богу, такая получилась штука — пальчики оближешь...

— Вы можете не мешать редактору?

— И похвастаться нельзя...

Есенин доверял мне, не спорил, не задирался, лишь иногда, даже как бы с удовольствием, что угадал (он обожал угадывать), произносил: «Я не сомневался, что вы это вымараете».

Он знал, что его иногда заносит, но никогда сам себя не редактировал, шел до конца.

— Согласен, тут я схулиганил, могут обидеться, но что-то в этом есть, признайтесь?

Тем временем странички по одной забирала ма­шинистка Лида. А мы в ожидании, когда она пе­репечатает, уславливались о следующей работе. То он сам что-то предлагал, то я его заманивал в какую- нибудь авантюру. На это у нас уходили считанные минуты. Потом он, видя, что я положил перед собой очередную рукопись «в номер», покряхтывая, выби­рался из кресла.

— Ухожу, ухожу, вижу, что у вас запарка. Скажите только, как вам понравился гол Эдика? Стрелец есть Стрелец! Письма я забираю...

Письма Есенину мы складывали в большущий кон­верт, и всегда-то он был набит. Константин Сергеевич засовывал письма в сумку, лихо закидывал ее на плечо, мы жали друг другу руки, он прищелкивал каблуками и уходил, сильно толкнув дверь.