Обо всем по порядку. Репортаж о репортаже - Филатов Лев Иванович. Страница 65
— Женя, сочините четыре строки о сегодняшнем матче, я их вставлю в обозрение...
Что-то дрогнуло в его усталом лице с седеющими висками, просветлел, вскинул голову:
— Да? А что?
Мы разошлись по своим местам. Едва матч кончился, Евтушенко продрался сквозь толпу к ложе прессы, в поднятой руке листок:
— Не взыщите, не ахти какой был матч...
А в лице — озорство, ну совсем таким я помнил его на стадионе в далекие пятидесятые годы.
Строчки по-репортерски точные: скучная игра разрядилась под конец метким ударом, взбодрившим публику.
Неведомо чей карандаш из моего обозрения четверостишие вычеркнул. И опять я ничего Евтушенко не сказал.
К уколам этим тогда было не привыкать. Другое интересно. Стихи и прозу, посвященные футболу, Евтушенко написал, когда далеко отодвинулись годы его юношеского окаянного боления, написал будучи большим поэтом. И хорошо, что так, а то в юности отбарабанил бы нечто звонкое, выспренное. Получилось то, что людям футбола нужнее всего, потому что не так уж много знают они о самих себе, о том, зачем идет игра, на что тратится их жизнь и как на них смотрят люди. Но и то верно, что без боления его к футболу не потянуло бы.
Вот и видится мне Евгений Евтушенко по сей день тем Женей, который умолял достать билетик на «Динамо» и расцветал, когда выигрывала «его» команда. Если так с человеком было, пусть и давно, это остается, вылезает, проскакивает, есть у этого чувства своя сила.
В болельщиках угадывается что-то детское, натуральное, что не заштрихуешь ни благородной сединой, ни важностью занятий, ни жизненными разочарованиями. Болельщик готов повторять и длить минуты открытого, беззащитного чувства, которые всем нам не так уж часто разрешены.
Уж на что был непроницаем, безулыбчив Юрий Валентинович Трифонов: неразличимые за очками глаза, широкое, отрешенное, белое лицо. Всегда казалось, что он погружен в себя, и совестно было отвлекать его по пустякам.
А он при каждой встрече — в редакции, на улице, на стадионе, был случай, что и на похоронах,— близко подходил, надвигался, словно для разговора чрезвычайной важности, который должен остаться между нами, вставал близко, пуговицы к пуговицам, и тихо, секретно спрашивал: «Что нового в «Спартачке»?»
Можно было рассказывать хоть час, хоть два, Трифонов стоял недвижимо, время останавливалось. И изредка коротко ронял: «Н-да, жаль» или «Это приятно».
В одной его статье я вычеркнул несколько слов. Это не была литературная правка, просто, излагая случившееся на поле, он допустил неточность. Он написал, что мяч к бьющему попал после передачи, а на самом деле отскочил к нему от штанги.
Юрий Валентинович не раз, и всегда в одних и тех же выражениях, напоминал мне об этом:
— Вы убрали, а это очень важно.
— Но сыграно было по-другому, не так...
— Может быть. Но я так видел.
«Я так видел». Словно бы толковать тут не о чем: точность — добродетель репортера, да и читатель за ее нарушение строго взыскивает с нас, не прощает.
И все-таки Трифонов имел право стоять на своем. Он рассказывал, как был забит гол, восхитивший его красотой и логичностью, а то, что мяч в последнее мгновение попал на ногу, отскочив от штанги, вроде бы по воле случая, вносило в картину диссонанс, нарушало гармонию, что противоречило его впечатлению. В конце концов, не методическое пособие он сочинял.
Мы вечно мчим за точностью, и немало в этом преуспели. Умения выразить впечатление — меньше. Но разве не особенно привлекает то футбольное чтение, в котором выражен дух события, а не его буква? Остановлюсь на знаке вопроса.
Замечу попутно, что для редактора строптивый автор, какие бы неудобства он ни причинял, наиболее желанен. Редактор может в этом не сознаться, но это так. Покладистость, готовность легко принять поправку, отказаться от утверждения выдают неверную, приблизительную, легкомысленную руку.
Юрию Валентиновичу не пошло бы участие в суетливых, горластых, с пятого на десятое перепрыгивающих, болельщицких кружках. Да он их и сторонился.
Свой вопрос: «Что нового в «Спартачке»?» — он приберегал для подходящего случая. Не знаю, какие он делал для себя выводы, как перерабатывал, сведения, но в эти минуты он был открыт, все принимал близко к сердцу, длил удовольствие.
Для меня Трифонов, как и Кассиль, Арбузов, Малюгин, Константин Есенин, Евтушенко, был неким укором. Да, они интересовались фактической стороной футбола, старались выведать побольше, вникали в частности, внимательно читали и наши репортажи, и статьи тренеров, в своих познаниях никому не уступали. Но все это служило им для того, чтобы увидеть футбол по-своему, включив самих себя в жизнь игры, и выразить то, что увидено, замечено, согласно собственным представлениям, оставляя в стороне чертежную очевидность, которую и без них обнаружат, повторят и исследуют.
Есть ли у футбола душа? Нет, не о знаменитых «морально-волевых качествах» речь — они так же наглядны, как и сетка передач мяча по газону. Душу футбола так запросто не схватишь, не припечатаешь, она многолика и неуловима, и вернейшее доказательство ее существования в том, как на футбол откликаются души, к нему неравнодушные.
Футбольная журналистика продвинулась вперед в изображении матчей, в их деловом истолковании, во вмешательстве в проблематику любого свойства. Достаточно положить рядом газетные страницы тридцатилетней давности и сегодняшние, чтобы удивиться и порадоваться различию. Нынешние молодые репортеры начинают прямо с той отметки, к которой годами приближались старые. Однако прогресс совершается по прямой линии — линии объективного познания. Она необходима, нам полагается быть знатоками. Но, гонясь за картиной, кажущейся нам единственной истиной, достаточно ли мы слушаем самих себя, не подавляем ли собственные открытия и отзвуки, почитая их неуместными, субъективными? Думается мне, что дальнейшее совершенствование футбольной прозы пойдет по пути не столько познания футбола, сколько познания авторами самих себя.
Мне, как, наверное, и подобает репортеру, не раз приходилось писать без тени сомнения. Свидетельствовал, обобщал, делал выводы, сравнивал, взывал, выносил приговоры, выдвигал задачи. Служба есть служба, к тому же она не в тягость.
Со временем, по мере того как прибывали знания о дорогом предмете, стал чаще испытывать потребность высказываться не столь бойко и категорично, как в начальные годы. Мне в редакциях иной раз намекали, что «написано слишком деликатно, было бы совсем прекрасно, если бы то же самое изложить резче, без церемоний».
Я не желал «исправляться», узнавая в тех, кто меня подзуживал, самого себя — молодого самоуверенного репортера, болельщика, которому море по колено, готового по любому поводу выпалить разящие слова.
Нет ничего легче залихватской смелости. И особого проку от нее нет. Листаешь старые газетные подшивки, эти затихшие поля былых словесных сражений, где дерзким наскокам нет числа, и, глядя с сегодняшней колокольни, думаешь, что пальба то и дело велась по воробьям: не те адреса, не те претензии и масштабы.
Легко давалась смелость в прошлые годы еще и потому, что футбол выделили в мишень, как бы свыше разрешенную для критики. И сдачи получить не было риска: футбольное сообщество, воспитанное в сознании своей вечной виноватости, покряхтывало, читая, но отвечать и оправдываться не осмеливалось. Да и не умело.
Критика существует не сама по себе, и далеко не всегда она права, если не уметь ею пользоваться. В ней можно долго преуспевать, если затрагиваешь незащищенных. Мы это хорошо почувствовали, когда изменения к худшему в жизни футбола потребовали от нас перенести огонь на прочно защищенные, скрытые цели, когда наши обобщения стали задевать тех, кто истинно несет ответственность за состояние футбольного дела. Думаю, что переход от критики без риска к критике, которая задевала имущих футбольную власть, был чрезвычайно важным моментом в становлении нашего раздела журналистики. Давался он нелегко.